И все же лучшей моей находкой в букинистическом хламе можно считать старую пятнистую фотографию бородача-самозванца, взгромоздившегося на постамент незаконченного памятника Перову в облетевшем осеннем саду. Он стоит очень прямо, скрестив руки на груди; на нем круглая меховая шапка и новые галоши, но он без пальто; небольшая группа почитателей сгрудилась у его ног, их мелкие бледные лица смотрят в объектив, выпятив глаза, как пупки, с тем самодовольным выражением, которое я знаю по книжным иллюстрациям, изображающим линчевателей.
Несмотря на атмосферу цветущего хулиганства и реакционной самоуверенности, так тесно сцепленных с государственной идеологией в России (независимо от того, кто правит: Александр, Николай или Иосиф), интеллигенция не готова была вообразить масштаб катастрофы, связать чистого, пылкого, революционно настроенного Перова, каким он запомнился ей по стихам, с пошлым стариком, прижившимся в аляповатом купеческом свинарнике. Трагедия заключалась в том, что хотя ни Громов, ни братья Крестовы на самом деле не верили, что поставщик их забав был настоящий Перов, многие честные, образованные люди поддались невероятному наваждению, будто они и впрямь выдворили из зала правду и справедливость.
Как сказано в недавно найденном письме Славского к Короленко: «Содрогаешься при мысли о том, что подарок судьбы, не имеющий прецедента в истории, подобное Лазарю воскрешение замечательного поэта прошлого может быть неблагодарно проигнорировано, хуже того, названо дьявольским обманом со стороны человека, чье единственное преступление состояло в полувековом молчании и нескольких минутах безответственной болтовни». Жалоба невнятная, но смысл понятен: интеллигентная Россия меньше боялась стать жертвой мистификации, чем допустить непростительную ошибку. Но было нечто, чего она боялась еще больше: она боялась разрушения идеала, ибо наш радикал готов ниспровергнуть что угодно, кроме ничтожного пустяка, сколь угодно сомнительного и ветхого, который почему-либо радикализмом обожествлен.
По слухам, на одном закрытом заседании «Общества содействия российской словесности» многочисленные оскорбительные письма, адресованные обществу стариком, были тщательно сопоставлены экспертами с письмом, написанным поэтом в ранней юности. Оно было обнаружено в частном архиве, считалось единственным образчиком перовского почерка, и никто, кроме ученых, ломавших голову над его выцветшими чернилами, не знал о его существовании. Не знаем и мы о результате их изысканий.
А еще, как утверждает молва, были собраны деньги, и к старику обратились за спиной его непристойных покровителей. Очевидно, ему была предложена приличная ежемесячная пенсия при условии, что он тут же вернется в свою деревню и останется там в подобающей тишине и забвении. Так же очевидно, что предложение было принято, ибо он исчез столь же внезапно, как и появился; Громов же утешился тем, что пригрел подозрительного гипнотизера-француза, через год или два имевшего некоторый успех при дворе.
Памятник был открыт вовремя, и его полюбили местные голуби. Собрание сочинений выдержало два переиздания и выдохлось на третьем. И еще спустя несколько лет в той местности, где родился Перов, один старейший, хотя и не самый умный обитатель, поведал сотруднице газеты о том, как, по словам его отца, нашли скелет в речных камышах.
5
На том бы все и кончилось, когда бы не революция, перевернувшая комья плодородной земли вместе с корешками маленьких растений и жирными розовыми червями, которых бы иначе никто не увидел. Когда в начале двадцатых в темном, голодном, но болезненно-деятельном городе расплодились всевозможные диковинные культурные учреждения (в том числе «Книжная лавка писателя», где знаменитые, но исхудавшие авторы продавали собственные книги), кто-то обеспечил себе пропитание на несколько месяцев, организовав маленький музей Перова, что привело к еще одному его воскрешению.
Экспонаты? Все те же, за вычетом одного из них (письма). Прошлое с чужого плеча в обшарпанном помещении. Продолговатые глаза и каштановая шевелюра на уцелевшем портрете из Шереметевского дворца (с царапиной над отложным воротничком, намекающей на возможность усекновения головы); потрепанный томик «Грузинских ночей», предположительно принадлежавший Некрасову; скверная фотография деревенской школы, построенной там, где некогда были дом и сад отца поэта. Старая перчатка, забытая кем-то из посетителей. Несколько изданий произведений Перова, разложенных таким образом, чтобы занять как можно больше места.
А так как разрозненные эти вещи все же отказывались воссоединиться в счастливую семью, к ним добавили несколько предметов эпохи, как то: халат, который великий критик-шестидесятник носил в своем дубовом кабинете, и цепи, которыми он бренчал в сосновой сибирской тюрьме. И все равно, поскольку ни все вышеназванное, ни портреты писателей того времени не представлялись достаточно громоздкими, в центре жалкого зала была установлена модель первого русского железнодорожного состава, пущенного в сороковые годы между Петербургом и Царским Селом.
Старик, которому уже перевалило за девяносто, но все еще с внятной речью и довольно прямой осанкой, показывал вам экспозицию, как будто он был хозяин, а не сторож. Возникало странное впечатление, что сейчас он пригласит вас в соседнюю (несуществующую) комнату, где подадут ужин. Между тем все, что у него было, — это буржуйка за ширмой и лавка, на которой он спал; но если вы покупали одну из книг, выставленных на продажу при входе, он ставил на ней свой автограф.
Однажды утром женщина, приносившая еду, нашла его бездыханным на лавке, заменявшей ему постель. В музей вселились три пролетарских семейства, и вскоре от него ничего не осталось. И как будто чья-то хищная лапа с оглушительным треском выдрала часть страниц из книги или заигравшийся фокусник-беллетрист не уследил за кроликом-вымыслом в цилиндре обыденности, или…
Впрочем, неважно. Так или иначе, в течение следующих двадцати лет поэзия Перова в России была забыта. Советские молодые люди знают о его сочинениях не больше, чем о моих. Но, разумеется, придет время, когда его переиздадут и опять станут читать; трудно отделаться от ощущения, что при нынешнем положении вещей все оказываются в проигрыше. Хотелось бы знать, как будущие историки объяснят старика и его притязания. Впрочем, неважно.
1944