Осень… кругом цветет сирень, дивный ее запах трогает наши сердца! — Извиняемся перед читателем за это, так сказать, лирическое отступление, но от избытка чувств — уста говорят! — Четыре первых стихотворения аранжированы Н. Н. Асеевым (за что мы считаем приятным долгом принести ему нашу благодарность), остальные аранжированы на собственной книгоиздательства «Центрифуга» паротурбинной лире.
«Фрагменты» К. Буберы имеют безусловно большую цену. К сожалению, это лишь отрывки какого-то большого сочинения — очевидно, мемуаров или дневника. Острый наблюдатель, наш философ, изложил так свои размышления над переживаемым моментом.
Последние, наконец, произведения К. Буберы, два «письма в редакцию», написанные им за несколько дней до смерти, может быть, лучше всего свидетельствуют нам, какую великую личность, ушедшую от нас в самом разгаре своего таланта и изобразительной мощи, потеряли мы в Бубере! К сожалению, оба эти замечательные произведения утеряны для потомства и, по-видимому, навсегда…
В виде послесловия печатаем мы надгробную речь К. Бубере, сказанную Базилем, профессором тайных наук и высшей школы магии в марте 1913 года, на собрании В. А. К., посвященном памяти Буберы. Члены этого клуба весьма ревнивы к кастовым своим тайнам, поэтому было очень трудно добыть эту речь, и нам пришлось для этого даже решиться на насилие над автором речи, — но издательство вообще не жалело затрат, выпуская в свет эту книгу. Речь эта ясно и глубоко освещает жизнь и деятельность нашего почтенного мыслителя.
III
В заключение мы считаем долгом упомянуть, что если некоторым узким гуманистам К. Бубера и казался обыкновенным серым котом (впрочем, очень красивым, что признавали все!), то мы с своей стороны должны определенно и настойчиво указать, что необыкновенный Кот Бубера действительно явление выдающееся и заслуживающее напряженнейшего внимания не только за красоту своей шерсти, как, к сожалению, думают многие, но и за свой исключительный литературный талант.
Сергей Бобров
IX. 913. Москва.
IX. 916. Железноводск
Критика «житейской философии»,
писаннной великим котом Муром и изданной Теодором Гофманом[3]
(Речь, произнесенная на Экстренном Заседании Великой Ассоциации Котов 27 октября 1911 года).
Милостивые и пушистые государи мои! дорогие друзья!
Я, господа, не привык ходить закоулками; я, господа, всегда хватаю моего противника прямо таки, черт возьми, за череп; я, господа, и сегодня начну мою речь, которая прогремит в веках, без всяческих вступлений, прямо я вам всем так и скажу, так и спрошу:
«— А что такое, Государи пестрые мои, кот?!»
Я слышу, как воцаряется на нашем приветливом чердаке зловещее молчание, — о, справедливые боги — какой странный и жуткий вопрос! Но что же мы ответим на него… — Прошу не шуметь! я же и буду отвечать — что должны мы… да что вы там махаете лапой, это же смешно! — я же… что? вы знаете? — а я лучше… да, господин председатель, убейте же вы этого нахала, — да ведь он… — или я сейчас же бросаюсь лапами вверх из слухового окна, вместе с моей рукописью, разломлюсь пополам о чей-нибудь медный лоб — и вы не узнаете, что такое кот! —
Итак, я продолжаю, — должны ли мы, говорю я, следуя негодным измышлениям людей, решить, что благороднейшее из животных замышлено природой, как некая самоочищающаяся мышеловка, глупейшее бильбоке для прыгания через палку, детская погремушка для таскания оной за хвост, табакерка с музыкой для бесплатного мурлыканья и какой-то игрушечный электрофор для пускания искр в воздух, на манер субъекта, изловленного без билета в третьем ряду партера! — Но ведь мы-то, «немые свидетели» их существований, хорошо знаем — что они такое, эти кичливые холуи! — так чего же стоят их эгоцентричные рассуждения, — бросаю их без сожаления! — нет, мы обратимся к иным незамутненным еще источникам. Слушайте! —
— «Кот Мур! к твой тихо окраем крыши крадущейся нам в сердце тени воз-зываю я!» —
Дыхание спирается в гордой моей груди, тонкий мой туманится взор! — О, войте, — о, взвизгните, коты! о, есть ли в мире подлунном хоть один коготь закривленный, не застывавший хоть на мгновение в философическом медленном раздумье на одной из непостижимых страниц «Житейской философии»! О, единственный из бегающих всежизненно на задних лапках перед судьбой достойный славной благодарности, а не оплевания, о, величайший и премудрый Теодор Гофман, оповестивший мир о великом несравненном коте Муре, — ты, чье третье имя желчно памятует нам о завоеванных небесах!
Но откинем же условности, будем же говорить в бешеном стиле. Правда, я готов признать, что стиль бешеной селедки мог бы стать единственным светочем для нашего времени, свихнувшегося в общем на двух-трех пустяшных мыслях. Эти мыслишки — дуты, раздуты — можно подумать, сделаны они из тончайшей резины! — и все еще раздуваются, и еще, и еще — пока наконец не наступит естественная реакция, и не лопнет все это тихо и молчаливо (даже не испустив никакого запаха!). Ты, величайший, ты, провидец, ты, отщепенец, ты, отшельник и острый указательный палец, Гофман, о скажи же нам, слышишь ли ты наш исступленный визг и царапанье когтями — слышишь ли ты нас, лезущих на стену и неистово вопящих в твое прославление!
Отираю пот со лба. Дорогие слушатели! этот пароксизм почтительности кончился. Следующее я буду говорить в более спокойном тоне. —
И так: — да будет трижды и четырежды проклято все, чего не делал Теодор Гофман, и седмижды да будет благословлено то, что он сделал или намеревался сделать. О, вы, смешнейшие двуногие! отвратительная их липкость, — истинная их плотность дряблая и преданность плотности этой непостижимы и глубоко отвратительны. О, впадайте же в тон глубокого самохваления, уничтожайте манию величия архитектонических ценностей головы века, — а в ответ сему изобретайте же, изобретатели, ежедневно новую манию, каждодневно самую нелепую и великую — грязным жилетом махните с Эвереста и сиренам сладкогласным океанских транспортов, как недремлющий страж — «Опасность! опасность! назад, вшивая сволочь!» — тогда-то вы будете наслаждаться картиной их истинных страстей! О, заставьте же апельсины сиять в высях, зажгите керосиновые автомобили на тонких поворотах панамских каналов, сорвите все украшения с глобуса, так — лихо пусть лопнут все эти острова, полуострова, заливы, проливы, заливания и все прочее.
Кот Мур! исключительно тебе посвящаю все, что я говорю… Что, милостивые государи? Вы хотите, кажется, сказать, что в таком бурном тоне не пишется критика? А — вот как! — тряситесь, небо и земля! — да живет и да проживает бурный тон, спаситель мира и все его соратники. Снимайте же серые вывески, заржавевшие ставни и ударяйте ими по размерзшимся головам, — ах, как это ни странно, это лучшее средство от глупости. Попробуйте, говорю я вам, исследовать заборы и выгребные ямы, уж не там ли крепко запрятан голос и крик, которого вам недостает!
Однако, я увлекся лирикой. Как замечают слушатели (общие аплодисменты)…. благодарю!.. я вообще увлекаюсь (аплодисменты), — да, я увлекаюсь тем, что могущественно притягивает наши умы… т. е. я хотел сказать: — что кот Мур, этот странный и невидимый (призрачный) гений, явился к нам, как безумец в розовых галошах, на его голове сияло засушенное пресс-папье, он мутно и четко жевал продрогшего критика, чьи желчью пропитанные челюсти двигались, повторяя в себе государственные нелепости европейской жизни за самое новое и самое старое время.
Сказать вам по правде: — что же может быть скучней и нелепей всяких восхвалений и удивлений полуюбилейнаго характера, — ах, до чего все это никому ненадобно и скудно… Однако, все уши этой залы уже слышали: кот Мур, кот Мур, кот Мур, и услышат еще не раз.
Если говорить прямо и определенно: скажите, не правда ли, чистый есть символ всякого отрешения и особо замкнутой, как стальная кладовая, жизни, — а это-то и есть кот Мур, поразительный мечтатель и задумчивый умник. Все, что произошло с ним — о сколь таинственно все это вызвало новое нечто, что легким невидимкой юркнуло в боковую аллею сказов о Иоганне Крейслере. — Ей, ты толстолобый умник, кашевар великого открытия, обещающего нам дать во исповедание число, равное самому себе, — не хрипи ты (пластырь на носу сифилитика!) о моей примитивной наивности! — э, дядя, я все отлично знаю, но я имею ревное мужество признаться в том, что я не прожил еще и полжизни, а хочу увидать всю — молчи же, бродяга! — …Крейслера, говорю я… позвольте, да ведь я спутался уже…гм… гм… да, нет, все отлично и чудовищно поразительно: поистине из умысла Иоганна Крейслера вытекли утонченные бравады кота Мура.
Но будем последовательны, мартовские друзья мои. Наши лбы напухают чудесной мудростью, которая сама собой излучается из дивной нашей темы. Кот Мур весь сложен из серых шерстинок, а лишь злая воля издателя промежила их несвязными отрезками из биографии знаменитого композитора. Композитор фрагментарен, посему непонятен, глубоко дисгармоничен… Кто это пискнул, что дисгармония и есть сладчайшее искусство жизни? — когда я сам только что хотел это сказать? Итак, я это сказал. Едем дальше. — Ужели за печкой студиозствующий Мур обречен на тихое забвение? Может быть, он и есть олеографический бурш, стремительный мещанин, коему важно мыс38 лить мир, как мелочную лавочку маленького городка (запыленное, сдвоенное стекло, пачка разорванная спичек, весы и колбаса, терпкий и сладковатый запах гнилого пола, дрожжей и керосина)? Нет, нет, конечно. Кот Мур представлял собой мировую опасность (на четырех ногах таскал он двуногие страсти), он являлся детерминистически построенным социальным злом, чем-то в роде преддверия к экономическому насилию феминизма. Что, бишь, я сказал?.. Соглашаюсь, соглашаюсь, оговорился. Но поймите же и вы меня, ради всего пестрого и кошачьего — ведь лишь то, что котировочно насилует свободную природу человека, лишь то и удостаивается его лестного и злобного внимания.