Назавтра великолепная погода, и ни души. За весь день ни одного клиента. Что поделаешь! Так бывает во всех коммерческих предприятиях. К тому же осталось немного паштета, и дети не ложатся спать с пустыми желудками. На следующий день опять ничего. Выстаивание на балконе начинается снова, но безуспешно. Южанка приходит за своей дюжиной, и это все. Вечером, чтобы купить хлеба, пришлось заложить тюфяк…
Так проходят два дня, три дня. Началась настоящая нужда. Злополучный фотограф продает свою бархатную шапочку, куртку. Ему остается только продать аппарат и поступить в магазин рассыльным. Мать в отчаянии, приунывшие дети даже не выглядывают больше на балкон.
Но вот в субботу утром, в тот момент, когда они этого меньше всего ожидают, раздается звонок. Это свадьба, целая свадьба взобралась на шестой этаж, чтобы сняться. Жених, невеста, шафер, подруга невесты — всё милые люди, они раз в жизни надели перчатки и жаждут запечатлеть это событие. В этот день заработок фотографа составил тридцать шесть франков. Назавтра вдвое больше. Значит, предприятие окрепло… Вот одна из тысячи драм мелких парижских предпринимателей.
КАБЕСИЛЬЯ
© Перевод Р. Томашевской
Священник дослуживал мессу, когда к нему привели пленных. То было в диком ущелье Аричулегийских гор. Обломок скалы, из-под которого торчал огромный корявый ствол фигового дерева, образовал некое подобие престола, покрытого вместо скатерти карлистским знаменем, обшитым серебряной бахромой. Два выщербленных алькаразаса[5] заменяли сосуды для святых даров, и когда причетник Мигель, который прислуживал во время мессы, поднимался для того, чтобы отложить в сторону Евангелие, было слышно, как в его походной сумке звякают патроны. Кругом с ружьями за плечами выстроились в полном молчании солдаты Карлоса,[6] преклонив на белый берет одно колено. Раскаленное солнце, пасхальное солнце Наварры, заливало ослепительным светом этот гулкий, знойный уголок ущелья, где лишь изредка пролетавший серый дрозд нарушал монотонное бормотанье священника и причетника. Немного выше, на зубчатой вершине скалы, неподвижные силуэты часовых вырисовывались на фоне неба.
Странное зрелище являл этот священник-военачальник, совершавший богослужение в кругу своих солдат! И как явственно отразилось на лице кабесильи [7] его двойное бытие! Взгляд фанатика, суровые черты лица, оттененные смуглым цветом кожи, обветрившейся в походе, облик аскета, но без тон бледности, что свойственна монастырским затворникам, маленькие, сверкающие черные глазки, лоб с огромными вздувшимися венами, которые, точно веревками, связывали его мысли, — лоб, за которым таилось несокрушимое упорство… Всякий раз, когда он оборачивался к присутствующим, простирая руки и произнося: «Dominus vobiscum»,[8]- из-под его епитрахили высовывалась военная форма, а рукоятка пистолета и ручка каталонского ножа заставляли слегка приподниматься его смятую ризу.
«Что он с нами сделает?» — в ужасе думали пленные и в ожидании конца мессы вспоминали все злодеяния кабесильи, о которых так много рассказывали, злодеяния, создавшие ему особого рода известность в карлистской армии.
Каким-то чудом в это утро святой отец был в мирном настроении. Месса под открытым небом, вчерашняя военная удача, радостное ощущение пасхального дня, еще доступное этому необычному священнослужителю, — все это накладывало на его лицо отпечаток веселого благодушия. Как только богослужение кончилось и причетник стал укладывать сосуды со святыми дарами в большой ящик, который обыкновенно возили на спине мула в арьергарде отряда, священник подошел к пленным. Перед ним было двенадцать республиканских карабинеров, изнемогавших после целодневного боя и после тревожной ночи, проведенной на соломе в овчарне, куда их заперли после сражения. Пожелтевшие от страха, истощенные от голода, жажды и усталости, они жались друг к другу, как овцы на дворе бойни. Одежда с приставшими к ней клочьями сена, ремни, перекрученные, съехавшие набок, пыль, покрывавшая солдат с ног до головы, — все это придавало еще более жалкий вид побежденным, у которых упадок духа проявляется в физическом изнеможении. С минуту кабесилья смотрел на них, торжествующе усмехаясь. Он без всякого раздражения разглядывал бледных, оборванных и униженных солдат республики, оказавшихся теперь среди упитанных и прекрасно снаряженных солдат Карлоса, среди этих горцев — наваррцев и басков, смуглых и сухих, как сладкие стручки.
— Viva Dios,[9] дети мои! — добродушно промолвил он. — Республика, видно, плохо кормит своих защитников. Вы тощи, как пиренейские волки, что спускаются со снежных вершин к воротам освещенных домов и обнюхивают тухлое мясо… У нас с солдатами, которые служат правому делу, обращаются иначе. Хотите это испытать на себе, hermanos? Скиньте ваши гнусные фуражки и наденьте белые береты… Клянусь днем святой пасхи, что всем, — кто прокричит: «Да здравствует король!»-будет сохранена жизнь, а вдобавок будет выдана еда наравне с моими солдатами.
Не успел добрый пастырь закончить свою речь, как в воздух полетели фуражки, а горы огласили крики: «Да здравствует кабесилья!» Бедняги! Они так боялись смерти! И как соблазнителен был запах нежного, розовеющего при ярком свете мяса, которое жарилось тут же, совсем рядом, в ущелье, на бивуачном огне! Вероятно, никто еще так радостно не приветствовал претендента на испанский престол…
— Дать им поесть, да поскорее, — сказал, смеясь, священник. — Когда волки так громко воют, значит, они здорово проголодались.
Карабинеры удалились. Лишь один из них, самый юный, продолжал стоять перед начальником с видом гордым и решительным, который так не вязался с его детскими чертами лица, с едва пробивавшимся светлым пушком на щеках. Его непомерно широкая шинель морщинилась на спине и на руках, из закатанных рукавов торчали тощие кисти рук, — от этого мальчик казался еще более худым и юным. В его узких блестящих глазах — глазах араба, оживленных испанским огнем, — отражалось лихорадочное возбуждение. Кабесилью смутил этот неподвижный пламенный взгляд.
— Что тебе надо? — спросил он.
— Ничего… Я жду, чтобы вы решили мою судьбу.
— Твоя судьба — судьба всех остальных. Я никого не назвал по имени. Помилованы все.
— Все остальные — изменники и трусы! Только я один не кричал.
Кабесилья вздрогнул и пристально взглянул на мальчика.
— Как тебя зовут?
— Тоньо Видаль.
— Откуда ты родом?
— Из Пуисерда.
— Сколько тебе лет?
— Семнадцать.
— У республики, стало быть, не хватает взрослых, если ей приходится вербовать в армию ребят?
— Меня не завербовали, падре… Я доброволец.
— А ты знаешь, негодяй, что у меня найдется средство заставить тебя кричать: «Да здравствует король!»?
Мальчик сделал гордое движение рукой, означавшее: «Ни за что!»
— Значит, ты предпочитаешь умереть?
— Да, это во сто раз лучше.
— Ну хорошо… Ты умрешь.
Священник подал знак, взвод, который должен был привести приговор в исполнение, уже выстроился вокруг осужденного, а тот и глазом не моргнул. При виде этого необыкновенного мужества в душе священника шевельнулась жалость.
— У тебя не будет просьбы ко мне перед… Может быть, ты хочешь есть? Или пить?
— Нет! — ответил мальчик. — Но я католик и не хотел бы предстать перед всевышним, не исповедавшись.
Кабесилья не успел еще снять облачения.
— Становись на колени! — сказал он, усаживаясь на камне.
И, когда солдаты отошли, осужденный начал тихим голосом:
— Благословите меня, отец мой! Я грешен…
Исповедь только началась, как вдруг у входа в ущелье загремели выстрелы.
— К оружию! — кричат часовые.
Священник вскакивает, подает команду, распределяет посты, приказывает солдатам рассыпаться в цепь. Сам он, не успев снять епитрахиль, бросается к мушкетону и, вдруг обернувшись, видит мальчика, все еще стоящего на коленях.
— Эй! Ты что тут делаешь?
— Я жду отпущения грехов…
— Ах, да! Я о тебе и забыл…
Медленно и торжественно поднимает он руку и благословляет склоненную детскую голову. Затем, поискав глазами солдат карательного взвода, рассеявшихся в хаосе атаки, священник отступает на шаг, прицеливается и в упор стреляет в мальчика.
ВУДСТАУН
© Перевод Л. Щетининой
Для постройки города место было великолепное. Стоило лишь расчистить берега реки, вырубив часть леса, бескрайнего девственного леса, раскинувшегося здесь с начала мироздания. И тогда город этот, укрытый со всех сторон лесистыми холмами, спускался бы к самой набережной чудесного порта в устье Красной реки, всего в четырех милях от моря.