Стоял май. То были дни теплые и серенькие, очень расслабляющие, когда так приятно быть жестоким без опасности для себя. Все наслаждались своей жестокостью к Элеоноре и Софи с легким сердцем. Семьи усердно выставляли их напоказ в Бельвю. Это был способ заявить, что все к лучшему в этом лучшем из миров. Никто им нисколько не верил, и все открыто это показывали. Мы знали, что перед нами ломают комедию. Мы от всего сердца освистывали актеров.
Г-н Жозеф никогда раньше не приходил на прогулку. И вот он пришел. Мы поспешно его приветствовали. Его присутствие под нашими вязами, по моему разумению, значило, что он доволен нами, даже если его поклоны были слегка суховаты. Ведь имел же он право, не отступая от хороших манер, подчеркнуть свое превосходство над нами.
Даже по прошествии времени я не могу в точности представить себе, что он сделал. Это было слишком отлично от того, что мы в силах понять. Я рассказал уже о его суховатых поклонах. Одно ясно: он едва ответил на наши приветствия и, если придерживаться фактов, он прошел, непреклонный, как воплощенное правосудие, перед г-ном де К., госпожой Т., перед семейством М. и перед всеми нашими заправилами, как перед ничтожным сбродом. Он очень низко поклонился Элеоноре, стоявшей в окружении родни, потом, сделав полный поворот, который всех заворожил, очень низко склонился перед несчастной Софи, которая ковыляла между отцом и матерью. Спустя мгновение, невозможно даже описать, как это произошло, по правую руку от него уже была Элеонора, по левую — Софи, и все трое прогуливались под нашими вязами, словно так и надо.
Мы остолбенели. Если бы мы увидели Содом и Гоморру, то и при этом не остолбенели бы больше. У меня перед глазами до сих пор стоит г-н Б., и под усами у него вместо рта — дырка, и еще госпожа Р., которую событие застигло в момент, когда она открывала свой зонтик, и которая замерла в этой позе, как на картинке. Только он и две злополучные девицы жили полной жизнью. Он — глаза на этот раз совершенно зеленые и блестят, брови насуплены, а в бороде, откуда, похоже, лилась его речь, — белозубые улыбки; они — обе распрямившиеся, приосанившиеся, шагали с мыслью, что идут красивой походкой. Сразу видно, когда кто-нибудь живет в свое удовольствие: мы носим в самих себе чувство, похожее на тревогу, которое нас об этом предупреждает. Это было как раз то, что происходило и с девицами, и с нами.
Г-н де К. встретил меня вечером того же дня. Он никогда не заговаривал со мной на улице. А тут он мне сказал: «Вы все видели?» Я осыпал похвалами его проницательность, но ведь нас выхлестали розгами. «Смириться, — сказал он мне, — смириться, униженно терпеть — вот совет, который я даю. Сила не на нашей стороне. За ним стоит целое братство». Я признал, что действительно, чтобы осмелиться сделать подобную вещь, чтобы так бросить нам вызов, он должен был чувствовать поддержку в высших сферах. «Больше, чем поддержку, — сказал г-н де К. и поднял указательный палец. — Больше, чем поддержку: повиновение. Запомните, что я вам говорю: в высших сферах его не поддерживают, ему повинуются».
Мы остановились на тротуаре перед галантерейной лавкой сестер Атанас, и на нас смотрели сквозь оконные стекла; даже немного приоткрыли дверь, чтобы подслушать нашу беседу. «Пойдемте, — сказал г-н де К., и мы сделали несколько шагов по направлению к почте. — Нужно быть предельно осторожными». Я ответил смущенно, что мы всегда были осторожны. Не знаю, что потрясло меня больше: тот факт, что г-н де К. обращался со мной как с равным прямо на улице, или же опасное приключение, которое выпало на нашу долю. «Верно, мы никогда не были неосторожны, — сказал он мне, — разве что среди своих. А среди своих это не в счет. Мы достаточно знаем друг друга, чтобы позволить себе только неосторожность, не влекущую риска». Мы переживали столь исключительные времена, что я осмелился задать вопрос г-ну де К.: «Что он здесь делает?» Тот воздел руки к небу. «Что обычно делают подобные люди, где бы они ни были? — ответил он. Потом наклонился к моему уху и добавил: — Унижают нас — вот что они делают». Мы прошли дальше, но в молчании. Это был чудесный вечер, жемчужно-серый, похожий на те, что волновали мне сердце, когда я был ребенком. Ход жизни не позволяет больше наслаждаться этой невинной романтикой.
Я не обладаю, подобно г-ну де К., умом прозорливым и разносторонним, но, когда на кон поставлена моя собственная безопасность, я проявляю здравый смысл, который в мелочах мне очень помогает. Я говорю себе: «Самое простое, как и всегда, все делать так же, как другие. Ты будешь рисковать не больше, чем они. Если небесный свод рухнет, то ты будешь предупрежден; может, ты и сумеешь в последний миг отскочить в сторону, чтобы спастись. Слушай, наблюдай и извлеки из этого пользу».
Говорили, что в минуту расставания Софи целовала руки г-ну Жозефу. Если она так поступила, да еще перед всеми, на Бельвю, значит, существовала странная восторженность в этой малышке, которая всегда была очень неприметной. Кажется даже, что она «сама устремилась к его рукам».
В таких случаях всегда болтают больше, чем было на самом деле, но я не мог подвергнуть события критическому разбору: сцена произошла далеко от меня, далеко от всех, с кем стоит считаться. Пока длилась прогулка этой троицы, мы нашли себе пристанище и жались друг к другу на самом конце эспланады, возле бюста г-на Бонбона. Обо всем сообщили те ничтожные людишки, которых ничто и никогда не может пронять.
Увидев это «устремление», Элеонора, похоже, резко отшатнулась и сделала шаг назад. Но спустя мгновение — если все-таки поверить этим обывателям, лишенным воображения, — и она тоже «устремилась», но — к Софи, которую и обняла с проявлениями самой пылкой нежности. Здесь было над чем призадуматься. Нужно хорошо знать среду, в которой мы живем, чтобы понять, что же было в этих событиях страшным и удивительным.
Софи была единственной дочерью торговца железом, который никогда по-настоящему не числился среди за правил. Просто ему повезло на четырех-пяти торгах, следовавших один за другим в те годы, когда сооружали мосты из металла. Цепь случайностей привела к его обогащению. Долгое время его считали обладателем одного из самых крупных состояний в наших местах. В ту пору Софи, не блиставшая красотой, но не лишенная свежести своих двадцати лет, примыкала к золотой молодежи. Она не входила в их круг: она касалась его черты. Когда молодые красавцы и прелестные барышни отправлялись в шарабане, со скрипачами, закусить и потанцевать под сенью грабов, вся компания любезно приветствовала Софи, если встречала ее по дороге, гуляющей на свежем воздухе. Что же до приглашения прокатиться с ними, то это дело другого рода, об этом никто и не помышлял. Возможно, Софи просчиталась, надеясь на деньги торговца железом? Рот, который был у нее большим и толстым, теперь выражал горечь; она втягивала голову в плечи и глядела только на носки своих туфель. И еще она начала полнеть с тех пор, как у нее была короткая интрижка с одним из коммивояжеров ее отца. Затем последовали как минимум десять лет опущенных глаз, и вторично она стала объектом насмешек из-за священника, явившегося в нашу приходскую церковь Святого Спасителя с проповедями о кресте, который впоследствии и воздвигли на вершине самого высокого нашего холма: на высоте более трехсот метров над уровнем моря.
Я только что упомянул о том, что Софи была неприметной. В действительности, оба раза, когда о ней судачили, по существу, и сказать-то особенно было не о чем. Коммивояжера скоропалительно выставили за дверь с довольно крепким словцом вдогонку. Это уж мы домыслили остальное. Со священником все было чуть более определенно. Никто не мог отрицать ни постоянного присутствия Софи на проповедях, ни усилий, которые она всякий раз прилагала, чтобы занять место у самой кафедры, и, наконец, стало доподлинно известно, что именно по ее настоянию папаша Т. решился бесплатно дать железо на крест.
Во всяком случае, теперь дела ее отца пребывали в бесславном затишье. Софи растолстела и стала иногда переваливаться при ходьбе, как гусыня. Для нас это была лягушка, которая хочет стать больше вола. Те, кто был к ней особенно расположен, говорили: «У нее есть голова на плечах». Мы неизменно отвечали: «Уж лучше бы ее совсем не было». Это был тонкий намек на ее некрасивое лицо. Кроме того, мы знали, что она чувствительна, и две-три черты ее характера пошли бы ей на пользу, если бы они не побуждали ее к совершенно неуместным проявлениям сентиментальности. Мы должны оставить занятие милосердием тем, кто предназначен для этого по рождению.
Элеонора была совершенно иной. С ней следовало по — прежнему вести себя деликатно. Прежде всего, семейство Г. состояло в родстве с древними уважаемыми родами, богатство которых не наживалось ни торговлей, ни трудом. Она была дальней родственницей — по женской линии — г-на де К. и племянницей Филиппа де Бовуара, который всегда заправлял всеми делами в субпрефектуре. К тому же ей было на кого равняться. Ее мать всегда заставляла плясать под свою дудку всех, кроме своего мужа, который сам вынуждал ее вытанцовывать под его особую, персональную музыку. Он пил и бегал за юбками. Это был рослый, грузный мужчина, всегда одетый в полупальто песочного цвета и всегда в штанах для верховой езды. В любую погоду он носил сапоги. У него была голова, похожая на шар, с лиловой кожей на лице и с глазами, как плошки; он завлекал податливые сердца своими закрученными кверху усами. Элеоноре досталась от него грубая манера слепо поддаваться своим прихотям, а от матери она унаследовала вкус к позерству. Мадам, высокая и тучная, с широкими ступнями ног, каждый день с шести утра затянута бывала в корсет, и затянута туго. Она отдыхала только стоя. Ее огромные груди нависали над пустотой, и в силу постоянного сжатия и удержания она заставила свой живот переместиться в ягодицы. Она носила лорнет, но не из-за близорукости, а в интересах дела; и я даже подозреваю, что довольно заметные черные усики, которые украшали ее верхнюю губу, появились у нее от усилий воли. И она и Элеонора были способны пройти среди белого дня возле г-на Г., валяющегося в канаве и покрытого блевотиной, не ускорив шага и не отводя глаз в сторону. Они перенесли все выпавшие на их долю унижения с такой бесчувственностью, что мы устали первыми.