Такою была и Мэдлейн.
Стоило в ее пустом, безрадостном существовании появиться красивому, самоуверенному и опытному мужчине, который показал ей такие чудеса, какие ей и не снились, повел ее туда, где много огней, красок, убедил ее, что она создана для лучшей жизни, хоть, может быть, эта жизнь придет еще и не завтра, — и Мэдлейн доверилась тому, кто меньше всего был достоин доверия. Чтобы добиться своего, он даже вел разговоры о свадьбе когда-нибудь в будущем, о том, что любовь должна быть великодушной, доверчивой, а потом...
Сыщик Эмундсен, ястребиным оком наблюдая за районом Четырнадцатой улицы и Кай-стрит, неподалеку от Блейк-стрит, где одно время жила Мэдлейн, заинтересовался новым лицом, которое показалось ему несколько подозрительным.
Уже с неделю, в разные часы дня, он замечал в своем районе девушку, то крадущейся, то вызывающей походкой проходящую по улицам, где порядочным женщинам и появляться-то не следовало. Разумеется, он еще не видел, чтобы она с кем-нибудь заговорила; да и не было в ее взгляде и движениях ничего, что наводило бы на мысль, будто она может заговорить.
Все же уверенно, как старый, искусный блюститель нравов, не раз ловивший такую дичь, он незаметно пошел за ней, следя, куда она идет, как пугливо медлит на углу, затем поворачивается и идет обратно. Она была совсем молода, не старше семнадцати лет.
Сыщик поправил галстук и решил испытать свое искусство.
— Извините, мисс! Вышли прогуляться? Я тоже. Позвольте вас немножко проводить. Может, зайдем и выпьем чего-нибудь, а? Я работаю в гараже, тут недалеко, на Грей-стрит, у меня как раз свободный вечер. Вь живете тут поблизости?
Мэдлейн с опаской посмотрела на него. Чего только не натерпелась она после того, как любовник бросил ее! Не желая ни признаться своей пьяной и вечно сонной матери, ни просить ее о помощи, Мэдлейн всеми силами старалась найти хоть какую-нибудь работу. Надо было как-то кормиться, да и ребенок, рождения которого он ждала со страхом и стыдом, потребует новых расходов, и о матери приходилось заботиться, — все это под конец заставило ее прибегнуть к позорному ремеслу, хотя бы на время. В те дни, когда она вся в слезах бродила по городу, одна девушка подобрала ее, кормила некоторое время и потом научила уму-разуму.
Ее безжалостным и преступным способом избавили от того, что так угнетало и страшило ее. А затем, не находя пока иной опоры в жизни, она обучилась уличному ремеслу; но скоро поняла, что нелегко ей привыкнуть к этому чудовищному виду торговли. Не для нее это было. Она искренне думала, что недолго будет заниматься таким делом; это был только временный выход, подсказанный страхом и отчаянием.
Но ни сыщик Эмундсен, ни блюстители закона не желали верить Мэдлейн. Для Эмундсена она была просто одной из многих, одним из тех погибших созданий, которым по тупости и легкомыслию предоставляют цвести и увядать в городских трущобах. Сидя с ним в кафе, она слушала, как он рассказывает про комнату, которую то ли снимает, то ли может снять в ближайшей гостинице. Проклиная судьбу, которая заставила ее принимать такие милости, твердо решив как можно скорее покончить с этим и найти для своей жизни лучшее применение, она пошла за ним.
Потом ей открылась страшная истина: он — представитель закона, шпик, который наглой, презрительной усмешкой отвечает на ее слезы и объяснения. Он и не подумал, что она, такая юная, едва ли могла быть столь закоренелой преступницей, какой он ее изображал. Ей пришлось под взглядами прохожих идти с ним в ближайший полицейский участок, а он, встречая своих собратьев, кивал им или останавливался и объяснял, что за добычу он ведет.
Она не хотела назвать свое настоящее имя и назвалась вымышленным, под которым ее и зарегистрировал, тараща на нее глаза, грубый полицейский; потом камера с деревянной скамьей, первая в ее жизни; какая-то пожилая женщина обыскала ее; потом ее повезли куда-то в закрытой машине, и, наконец, быстрая, ошеломляющая судебная процедура, пугающе холодный взгляд судьи.
«Нелли Фитцпатрик. Агент Эмундсен, восьмой полицейский округ».
Подруга, обучавшая ее уличному ремеслу, предупреждала Мэдлейн, что, если ее поймают и арестуют, это может стоить ей нескольких месяцев заключения в каком-нибудь исправительном заведении; она плохо поняла, что это такое и как там исправляют. Ясно только одно: ее хотят лишить свободы и тех немногих, пусть жалких вещей, которые она могла назвать своими. И вот это случилось, она в когтях закона, и некому защитить ее.
Сыщик дал показания, какие давались уже сотни раз в таких случаях: он обходил район, и она стала приставать к нему, как это всегда бывает.
Так как никто не предлагал взять Мэдлейн на поруки, судья оставил ее под стражей до окончания следствия; следствие показало, как и надо было ожидать, что ее жизнь станет лучше, если применить к ней некоторые исправительные меры. Ее никогда ничему стоящему не учили. С пьяницы матери нечего спрашивать. Несколько месяцев пребывания в каком-нибудь заведении, где ее обучат полезному ремеслу, — лучший для нее выход.
Итак, сроком на один год она была отдана на попечение монахинь ордена Доброго Пастыря.
Холодные голые стены этого заведения угрюмо возвышались над одним из самых унылых и неприглядных районов города. Фасад его выходил на север, на мощеный двор, а в отдалении виднелся скалистый берег стремительного пролива и высокий маяк. К востоку — тоже скалы, по-зимнему серые воды реки, а над рекою жалобно кричат чайки, и их заглушает протяжный вой бесчисленных пароходных сирен. К югу — мрачные угольные склады, вагоноремонтные мастерские, каменные коробки домов.
Дважды в неделю сюда привозили приговоренных к исправительным работам правонарушительниц всех возрастов: тут были «дети», как Мэдлейн, «девушки» от восемнадцати до тридцати лет, «женщины» от тридцати до пятидесяти, «старухи» от пятидесяти до самого преклонного возраста; их доставляли сюда в плотно закупоренном ящике, похожем на большой цирковой фургон, с маленькими решетчатыми отдушинами под крышей. Внутри вдоль стенок тянулись жесткие, голые скамьи. Тут сидела представительница Городского управления исправительными заведениями, угрюмая, немолодая особа, и с нею полицейский, детина таких невероятных размеров, что один вид его вызывал недоумение: зачем столько ненужного багажа? Пропадая от скуки, он то и дело поглаживал большой рот красной волосатой ручищей и вспоминал о минувших днях.
Самим заведением управляла мать-начальница и тридцать монахинь упомянутого ордена, все весьма искусные, каждая в своей области: в кулинарии, домоведении, стирке, закупках провизии, вязании кружев, воспитании детей и прочих хозяйственных делах.
В здании было четыре крыла, или отделения, для каждой из четырех названных групп. У каждой группы была своя мастерская, столовая, спальня, комната отдыха. Только в церковь сходились все вместе; в этом большом, высоком, озаренном свечами, пышно украшенном помещении, с алтарем посредине, ежедневно, а нередко и два или три раза в день происходила служба; узкий шпиль, увенчанный крестом, виден был из окон почти всех мастерских. Кроме заутрени, ранней и поздней обедни и вечерни, часто по вечерам и в праздники бывали еще дополнительные службы. Для набожных это, пожалуй, было утешением, для неверующих же утомительно и скучно.
Всегда — и в часы работы и в часы однообразного отдыха — на все падала мрачная тень неумолимого закона, его карающая рука чувствовалась во всем: в строгом распорядке, внешнем благолепии, в рабском послушании, заменявшем здесь раскаяние. Пусть голоса монахинь звучали ангельски кротко и шаги их были легки, пусть они всегда были учтивы, ровны в обращении, разговаривали наставительно мягко, — за всем этим стояла мрачная сила, которая могла вернуть любую из их подопечных в грубые лапы полиции, предать их жестокому, неумолимому суду.
Страх перед этой силой был для нарушительниц закона или его жертв куда убедительнее любых недовольных или укоризненных взглядов и смирял всякую их попытку возмутиться. При всем своем желании они не могли забыть, что они здесь по воле закона, который насильно удерживает их в этих стенах. Порядок, мир, тишина и спокойствие, царившие здесь, — все это само по себе было не плохо, подчас даже утешало, и, однако, самая основа этой жизни явно была двойственна и противоречива: с одной стороны — неумолимая власть закона, с другой — елейные, прекраснодушные увещевания монахинь.
Мэдлейн, наивная и неопытная девочка, видела и чувствовала только одно: грубую, жестокую и слепую силу закона — или самой жизни, — силу, которая никогда не дает себе труда спросить, как и почему, а только распоряжается людьми, не зная милосердия. Словно испуганный зверек перед свирепым врагом, она могла думать только о том, как бы ускользнуть и спрятаться в каком-нибудь темном уголке, укрыться в тайнике, таком крошечном и незаметном, чтобы огромный, безжалостный мир не стал бы преследовать ее.