Друзья постепенно исчезли, да их много и не было. У каждого своя жизнь, свои заботы, а посещение больного никакой радости не приносит. Два-три приятеля вначале заглядывали, но постепенно визиты их становились всё реже и реже, — очевидно, они, как и закон, страхующий на случай болезни, считали, что Алексей Иванович болеет слишком долго и пропустил все приличествующие сроки. Когда друзья совсем перестали приходить, Алексей Иванович даже обрадовался: вид здоровых, работающих людей, теперь почему-то приводил его в дурное настроение.
Изредка заглядывал к больному врач. Хмуро щупал пульс, выслушивал сердце и говорил, что всё это — пустяки, он пропишет пилюли, и вообще нужно лежать спокойно и отдыхать. И уходя доктор говорил всё ту же знакомую фразу, звучавшую теперь как-то особенно зловеще:
— Take it easy!
Алексей Иванович промаялся еще несколько месяцев и, наконец, умер, — не то от полного истощения организма, не то от какой-то загадочной болезни, начавшейся у него в тот момент, когда он оказался лишним человеком, для которого не было ни работы, ни смысла в жизни, — от этого уж не могли помочь никакие пилюли. Отпевали его в маленькой русской церкви, и так как день был будний, на похороны пришло мало народу, и всё больше люди случайные. Похоронили его на русском кладбище. Над могилой Маша поставила восьмиконечный крест и приказала фамилию вырезать славянскими буквами, и на этот раз, уже навсегда, раб Божий Алексий превратился из Коллса в Колесова. А несколько лет спустя легла рядышком, под этим же самым крестом, и сама Маша.
На этом кончается история обыкновенного человека, не имевшего биографии и общественных заслуг. Никто никогда не вспоминает Алексея Ивановича, прожившего трудовую и полезную жизнь. Наследников он не имел, завещания не оставил. Домик в Коннетикуте был года, три спустя продан штатом. Приобрел его за гроши молодой американец, имевший жену, двоих детей, работу на заводе и маленький Форд.
Американец вырубил яблоню, которая слишком разрослась и не пропускала в дом солнца и уничтожил ненужный ему огород: овощи он покупал на соседнем супермаркете. На месте огорода был снова посажен английский газон, который хозяин любовно стриг раз в неделю, поливал по вечерам, и который удался на славу.
Мелкие, незначительные на первый взгляд случаи, сыгравшие роковую роль в истории человечества, в достаточной мере уже изучены. Но один такой случай остался неизвестен историкам и социологам по той простой причине, что главные его участники, вызвавшие катастрофу мирового масштаба, до сих пор хранили упорное молчание. Все сроки давности миновали, и теперь, будучи на пороге старости, я хотел бы облегчить душу чистосердечным признанием.
Лето 1929 года выдалось спокойное, довольно беспечное. Жил я тогда в Париже, был молодым журналистом, — занятие приятное, оставляющее не мало досугов. Надо сказать, что все вокруг вели сравнительно легкий и беззаботный образ жизни: о прошлой войне начали уже забывать, о войне будущей пока никто не думал.
О политике говорили, главным образом, в редакции, да и то нехотя. Серьезные соображения и доводы придерживали для статей, а между собой ограничивались больше шутками или колкими замечаниями: профессиональные журналисты вообще не очень уважают политических деятелей, а эти последние отвечают нам взаимностью. Разговоры наши никогда не переходили в спор, — спорить было не о чем, ибо все мы сходились на необходимости поголовного истребления парламентариев и министров. Нам тогда еще не приходило в голову, что при истреблении этом могут слегка пострадать и благородные труженики пера.
Очень трудно объяснить, как в редакции, состоящей из людей различных по характеру и темпераменту, постепенно устанавливаются какие-то неписанные правила и обычаи, которым все добровольно подчиняются. Существуют редакции, где все сотрудники без исключения живут на авансы; есть редакции, где не принято между собой здороваться и прощаться; в парижской русской газете люди просто и упорно не любили разговаривать. Каждый выполнял свою работу молча, с чувством оскорбленного самолюбия и некоторой горечи. Передовику казалось, что он должен быть редактором; редактор считал своим настоящим призванием министерский пост. И даже самый последний хроникер верил, что он создан для «большого репортажа»… Был доволен судьбой только один заведующий биржевым отделом. Звали его Яков Яковлевич. Был он милый, простой человек, глубоко убежденный, что каждый читатель газеты должен быть кровно заинтересован в курсе ценных бумаг, иностранной валюты и сырья. И, будучи натурой широкой и щедрой, что среди биржевиков случается редко, он спешил поделиться с нами своей информацией.
Обычно это происходило около пяти часов вечеpa, после закрытия Биржи. Яков Яковлевич входил в редакцию с лицом значительным и даже вдохновенным, шел по коридору к своей рабочей комнате и, на ходу, открывая все двери, сообщал:
— Тенденция крепкая… Большой спрос на металлургическую группу.
В ответ на что ему иногда приходилось слышать фразы, имевшие к Бирже вообще, и к металлургической промышленности в частности, весьма отдаленное отношение. Это, однако, его нисколько не смущало и не отбивало желания свято выполнять свою миссию. Дойдя до двери моей комнаты он, так сказать, под занавес, выбрасывал свою главную сенсацию:
— Доллар закончен на два пункта ниже… Красота!
После этого он садился писать, покрывая страницу мелкими цифрами. Выписывал он фразу за фразой в сжатом, почти телеграфном стиле, однако не без эмоциональности, и очень огорчался, когда заведующий информацией, очень далекий от интересов финансового мира, безжалостно вычеркивал львиную долю его творчества.
Выполнив свой долг перед читателями биржевого отдела, Яков Яковлевич начинал слоняться по редакции в поисках живой души, которой он мог бы объяснить преимущества металлургических бумаг перед нефтяными. Иногда он усаживался у моего стола, — вне биржи нас объединяли некоторые другие, весьма простительные человеческие слабости, рассказ о которых несколько отвлек бы меня в сторону от основного сюжета.
В общем, мы были друзьями, и я убедился в этом, когда кроме общей информации о положении на Бирже, Яков Яковлевич начал давать мне и некоторые конфиденциальные сведения, ценившиеся, по его словам, в финансовых кругах на вес золота.
— Почему вы не играете на Бирже? — с сокрушением спрашивал он с таким видом, словно я, вместо веры во единого Бога, исповедовал какую-то языческую религию. — Все играют и все богатеют. На одной построчной плате далеко не уедешь. Дорогой, если бы Льва Толстого заставили писать построчно, то и он умер бы с голоду!
Хотя Лев Толстой на бирже не играл, я вежливо соглашался, — на одной построчной плате, действительно, нельзя было далеко уехать. И Яков Яковлевич в эти минуты превращался в Шехерезаду: он рассказывал о людях, которые сказочно разбогатели, купив во время какие-то алюминиевые акции по 5 франков за штуку и перепродав их затем по 127, — эти люди теперь живут во дворцах, ливрейные лакеи открывают им дверцы автомобилей, за обедом у них «икра льется рекой» и уж, конечно, они то не станут работать по франку за строку! Постепенно, капля за каплей, яд быстрого финансового обогащения входил в мою душу и я ловил себя на странных калькуляциях, — сколько мог бы я заработать, имея пакет в тысячу акций, — дальше тысячи акций воображение мое не шло; заработок получался очень солидный. На покупку дворца его не хватило бы, но если поехать затем в Монте Карло и поставить все заработанные деньги в рулетку на финал семерки, — некоторое время можно было бы прожить легко и приятно.
— Не забегайте вперед, — говорил Яков Яковлевич, — и не смешивайте двух столь разных дел. Рулетка — это игра, в то время как Биржа основана на знании финансового положения страны, экономических законов и на здоровой калькуляции.
Иногда сомнение закрадывалось в мою душу. Бывали же, в конце концов, случаи, когда люди теряли даже на бирже?
— Невежды! — говорил Яков Яковлевич. — Только невежды. При знании финансового положения страны и некоторых аналитических способностях… Смотрите, что делается в Америке: на Волл Стрите все бумаги идут вверх. Президент Хувер, понимающий в экономических вопросах не меньше нас с вами, только что заявил журналистам, что «Просперити — за углом!»
И, сходя на трагический и конфиденциальный шо- пот, он продолжал:
— Как говорит поэт, нужно только не опоздать на пир жизни. Есть такая бумага: Рио Тинто. Вы, конечно, знаете это имя и мне не нужно рассказывать вам, насколько солидно всё предприятие.
По совести говоря, о Рио Тинто я слышал впервые, но самолюбие мешало мне расспросить, что это было за предприятие. Может быть — название реки в Южной Америке. Может быть, золотые россыпи в Африке. Не знаю я этого до сих пор, но теперь это имеет чисто академическое значение.