Можете судить, в какую ярость пришли мои преследователи, убедившись, что наказание их не приводит меня в отчаяние. Главным подстрекателем явился, конечно, Андрэ Минати. Откуда черпал этот бледный, тщедушный мальчик такую энергию для поддержания своей недетской злобы? Не был ли его отец рабовладельцем в Америке, и не унаследовал ли сын привычку наслаждаться страданием ближнего?
Мне не давали покоя даже ночью: только я засыпал, в меня летели подушки, книги, все что попало; часто, приходя ложиться спать, я находил мои простыни и одеяло вымоченными. Что делать? Жаловаться? Фискальство претило мне — я молчал.
В столовой устраивали так, что блюдо доходило до меня пустым — не раз довольствовался я куском хлеба и водой вместо обеда.
Грядки мои затаптывались, посаженные отростки и семена вырывались и раскидывались; когда я работал, в меня бросали камнями. Война велась непрерывная, ожесточенная — я жил под гнетом смертельного страха, и это сказывалось на моем характере и здоровье.
Однако я и матери не жаловался: она заплатила за полгода вперед, и я знал, что деньги не достаются ей даром.
Некоторые воспитанники из моего класса не принимали деятельного участия в войне; но так как их было немного, то и заступиться они не могли и довольствовались пассивной ролью.
Раз мне устроили баррикаду на лестнице и потушили лампы; я упал и сильно расшибся. Пришлось начальству вступиться — доложили директору. На следующий день г-н Фремин пришел в класс и прочел строгую нотацию, угрожая наказанием и даже исключением зачинщиков. Он громко спросил у меня имена преследователей и дал мне право назначить им наказание — но я никого не назвал. Он воспользовался этим, чтобы похвалить мое великодушие и уколоть моих маленьких врагов.
Директор был, видимо, растроган; я плакал и втайне надеялся, что мученья мои кончены. Несколько дней мне дали действительно вздохнуть. Не мешали есть, спать, работать в садике.
Мои требования не шли дальше этого!
Раз утром я прилежно работал в садике, как вдруг до слуха моего долетело знакомое и дорогое имя. Двое товарищей, Минати и еще другой, шли мимо и разговаривали между собой. Я невольно прислушался: рассказывалась какая-то история, героиня которой называлась Фелисите. Фелисите — было имя моей матери, и рассказчик как-то особенно выкрикивал его, проходя мимо меня, прибавляя непонятные для меня эпитеты, вероятно, оскорбительные. Я только расслышал, что дело шло о каком-то любовном приключении.
Когда мы вернулись в класс, один из учеников обратился к наставнику с вопросом:
— Скажите, пожалуйста, какое прозвище носил Дюнуа?
— Орлеанского подзаборника.
— Что такое подзаборник?
Наставник подумал с минуту и ответил:
— Это ребенок…
— Не имеющий отца! — подхватил кто-то из класса.
Я навострил уши. Ведь у меня не было отца!.. К тому же взгляды товарищей с насмешкой устремились на меня.
«Ну что же? Значит, и я подзаборник!» — подумал я, хотя решительно недоумевал, что это значит и почему так позорно иметь только мать и быть ей всем обязанным.
— Как же это можно не иметь отца? — продолжал допрашивать первый мальчик.
— Молчи, скотина! — раздался вдруг голос с одной из скамеек.
Это произнес Константин Риц, молчавший до сих пор и не принимавший участия в войне со мной.
В первый раз один из товарищей решился громко заступиться за меня.
Все замолчали. Я даже пожалел: так я не узнаю, что значит подзаборник?
Я открыл лексикон и нашел следующее объяснение: «Ребенок, рожденный вне брака». Но и это мне ничего не объяснило. Разве товарищи мои иначе рождены, чем я? Вероятно, если меня преследуют за это различие. Однако я и сильнее, и умнее многих из них… Но их навещают отцы, а у меня нет его! Вот в чем вся беда!
С этого дня начались приставанья на эту тему. Меня прозвали: «Дюнуа», а кто-нибудь из товарищей играл роль «Фелисите». И чего-чего не говорилось. Боже мой! В то время многие слова, выражения, намеки были мне непонятны, но теперь, вспоминая их, я с содроганием спрашиваю: каким образом может быть так развращен и загрязнен ум детей, старшему из которых едва ли было тринадцать лет?!
Довольно подробностей, не так ли? Они отвратительны, и вы, пожалуй, подумаете, что я преувеличиваю, чтобы выставить себя в лучшем свете, возбудить вашу жалость? О Боже, нет! Напротив, я рассказываю в общих чертах, тогда как изобретательностью моих маленьких мучителей можно было бы наполнить несколько глав! Конечно, я мог бы вовсе не упоминать об этом тяжелом периоде моего детства, тем более что он бледнеет по сравнению с последующими событиями, и я давно должен был бы простить моим неразумным, малолетним врагам!..
Так нет же! Я не простил!
Душа моя никогда не могла вполне отделаться от этого первого впечатления людской жестокости, и я не желаю казаться лучше, чем я есть на самом деле.
Позже случаю угодно было свести меня с некоторыми из школьных товарищей, преследовавших меня, — они забыли, как и подобает обидчикам, все прошлое, выказывали себя горячими почитателями моего таланта, заискивали передо мной! Но я не мог принудить себя пожать их протянутую руку… Вспомнили ли они тогда свою вину? Сомневаюсь. Скорее обвиняли меня в гордости, решили, что я зазнался от успеха! А я просто помнил прошлое и не прощал…
Но если сердце мое отказывается простить, то рассудок находит смягчающие обстоятельства.
Дети повторяют то, что слышат от старших; большинству моих одноклассников никто в семье не внушал милосердия и участия к ближнему… Откуда им было научиться этому? Они находили мое происхождение позорным и, не стесняясь, заявляли об этом. Понравиться им я не сумел, держа себя независимо, и не просил пощады, потому что не чувствовал за собой вины.
А вина была. Не моя лично, и не только детям, но и развитому обществу долго еще не распутать рокового вопроса о незаконных детях!
Ваш ораторский талант не подлежит сомнению, дорогой друг; быть может, когда-нибудь защита отдельных лиц покажется вам недостаточно широкой ареной, и вы возвысите свой могучий голос для проповеди общечеловеческой идеи… Возьмите под свою защиту бедных незаконнорожденных детей! Вопрос важный, интересный и глубокий. Закон относится к ним с явным предубеждением, с вопиющей несправедливостью. Он требует от них исполнения долга, как от прочих граждан, а более половины прав отнимает неизвестно на каком основании. Они обязаны проливать кровь за родину наравне с законными детьми, а наследниками не могут считаться даже в том редком случае, если отец признает их! Почему? Отчего отец должен прибегать к разным обходам и уверткам, чтобы оставить незаконному сыну родовое поместье?
Мне могут возразить, что брак с матерью сына поправит все дело. А если мать умерла или недостойна носить имя порядочного человека? Тогда сын отвечает за ее проступки и на него обрушиваются невзгоды? Не думают ли законодатели уменьшить число незаконных детей, определив им печальную участь? Какое заблуждение! Мужчина, в эгоизме своих увлечений, не думает о последствиях и в большинстве случаев оставляет таковые тяготеть на плечах своей слабой сообщницы. А ее защищает закон? Ничуть не бывало! Ей остается: самоубийство, детоубийство, воспитательный дом или горькая участь воспитывать своего ребенка, страдая за него, а иногда, самое ужасное, видеть в нем своего же собственного строгого судью!..
Взгляните же в глаза таким ненормальностям и ужаснитесь! Защитите женщину, возложите на мужчину часть ответственности за детей, произведенных им на свет, — и вы увидите, что цифра прекрасных соблазнителей и ловеласов уменьшится.
Повторяю, вопрос интересный: кто его разрешит, тот обессмертит себя.
Однако такие нравственные толчки и непосильная умственная работа повлияли на мое здоровье и даже на рассудок. Мне необходимо было излить кому-нибудь мою душу, попросить совета.
Я выбрал священника, преподававшего мне закон Божий, рассказал ему все мои горести и просил его помощи. Аббат Олет начал говорить мне о страданиях Спасителя, в сравнении с которыми, прибавлял он, мои огорчения ничтожны; советовал непрестанно думать об этом и со смирением переносить гонения.
Воображение мое, и без того раздраженное, с радостью ухватилось за это утешение, и я без труда пришел к заключению, что мне предназначено самим небом быть жертвой, что это моя таинственная миссия.
«Так, так! — говорил я себе в экстазе, работая в садике. — Я Божие дитя! Люди будут преследовать меня, как и Его! Они не ведают, что творят. Быть может, убьют меня со временем… Я унаследую Царство небесное…
Экзальтация моя не знала пределов: я расспрашивал аббата, плакал, молился, жаждал мученичества.