Князь молча поклонился.
– Ну да, – продолжал Жомини, – я вижу, мы с вами все больше сближаемся и, может быть, пока доедем до Петербурга, совсем объединимся в наших понятиях об интриге. Я вам до сих пор указал только случаи, когда мы поинтриговали, а теперь я приведу очень веселый случай, при котором покажу самый процесс, как приходится вести интригу, и вы увидите, что это есть настоящие и неоценимые наши заслуги.
Дело касается опять тех же самых болгар, которых вы упрекнули политическою неблагодарностью. Но нам приходилось действовать не против неблагодарных, а против тех, которые делали историю другого рода. Вдруг оттуда стали прибывать сюда к нам болгары, которые приносили нам жалобы на своих за бесцеремонное с ними обхождение: проще сказать, они жаловались, что их секли!
– Что же? ведь это и в самом деле было, – сказал князь.
– Да; все говорят, будто было, – отвечал Жомини, – и наша дипломатия этого не отвергала, но ведь их прибывало все больше и больше, и каждый говорил: «Меня, братушка, секли», – «и меня секли», и «ой, и меня секли»?.. Я вас спрашиваю: что же мы могли всем им сделать? Сначала первым, которые поспели сообщить нам об этих неприятностях, мы доставили из наших средств некоторые утешения; но в этом-то и была ошибка. После этого оттуда хлынул целый поток пострадавших, и каждый хотел быть утешенным… Это стало казаться странным: выходило, что жестокий Паница сечет своих бедных соотечественников ежедневно и направо и налево…[10] Где же нам всех этих обиженных утешить и устроить? Положение г<осподина> Паницы было гораздо легче, чем наше: чтобы высечь человека, нужно немного, а чтобы устроить его на хорошее положение – требуется гораздо больше.
Ведь для этого пришлось бы оставить все другие дела и только заботиться о них… или надо было образовать особую комиссию, а у нас нет для такого делопроизводства ни особенных чиновников, ни особенных средств… Мы стали от них прятаться, а они начали на нас жаловаться, и это принесло нам серьезное горе, потому что за них вступилась Цибела, – это есть такая, знаете, дипломатическая дама, живущая за границею, которая и нам иногда бывает удобна, но чаще очень не удобна. У нее здесь есть на послугах один редактор, ее Корибант с тазиком вместо головы: он за ней идет и в бубен бьет, и в барабан гремит – чтобы только шум сделать.[11] Цибела приняла обиженных под свою крепкую руку, а Корибант пошел печатать ее «артикли»[12] о «пострадавших мужах», где попутно бросали на нас укоризны… Мы старались сбыть это с рук, уступив участливое попечение о «высеченных мужах» другому ведомству, но это другое ведомство сверх ожидания оказалось очень хитро и лишено благородного честолюбия, оно отказалось принять «оскорбленных мужей», и наше положение становилось крайне щекотливым… А вдобавок в это же самое время пришли кое-какие известия, – что в числе утешенных нами пострадавших мужей были два обманщика, которые вовсе нимало не страдали от Паницы… И что же, если это продлится и далее?
Но тут – велик Бог земли русской – восстали сами из среды людей оный славный Редедя и Корибант Цибелы.
Корибант приехал к нам в каком-то невероятном мундире какого-то никому не известного ведомства и попросил у нас сведений: что нам известно о «мужах» и что мы намереваемся для них делать?
Конечно, ему можно было ничего не сказать, но он был так мил с этой своею наивностию, что я отступил от меттерниховской системы и увлекся прямолинейным бисмаркизмом. Я сказал Корибанту, что нам очень трудно успокоить всех высеченных «мужей», и к тому же нам известно, что иногда на это жалуются такие, которые на самом деле едва ли были высечены…
Но тут Корибант добродушно меня перебил и сказал:
– «Едва ли»… Это смешно! Как же это «едва ли»? В этом можно убедиться!
– Однако, – говорю, – к сожалению, или, пожалуй, к радости за них, – есть место для таких сомнений.
– Вздор! вздор! – затвердил он и замахал рукою, – я говорю вам – я в этом убежден!
Мне он показался очень интересным, и я его попробовал убедить, сказав, что имею об этом «достоверные сведения», но это заставило его еще более развернуться. Наши «сведения» вызвали у него уже не улыбку, а хохот.
Он прямо объявил, что нашим сведениям не верит и может их опровергнуть.
– Да? – воскликнул я, – вы можете это опровергнуть! В таком случае, – сказал я, – ваши возможности шире наших.
– О, без сомнения!
Поняв, какого сорта этот человек, мы ему не возражали, а старались, чтобы он ушел от нас ничем не огорченный, и потому сказали ему, что если мы получим удостоверения, что наши известия неверны, то мы от них откажемся, но – чуть только Корибант услышал слово «удостоверение», как он дернул презрительно плечами и, хлопнув себя ладонью по своей жирной ляжке, заговорил повышенным тоном:
– Вот, вот, вот!! Теперь я чувствую, где нахожусь! «Удостоверение»! – Это именно то слово, которого я ждал и дождался. И это у нас всякий раз во всяком разговоре с чиновниками, какого вам угодно ведомства. А это «удостоверение» – и есть наш позор и самая величайшая нелепость! Какие вы тут можете брать удостоверения? Вы, дипломаты, ведь думаете, что когда Паница выпорет своего соотечественника, то он сейчас же дает ему удостоверение! Вы ошибаетесь! В Болгарии порют, но письменных удостоверений в том для предъявления вам не дают. И этого нельзя и требовать! Или то есть, может быть, это и можно потребовать, но ведь за это положат, да еще раз выпорют. Ведь надо, господа, знать положение: надо быть высеченным, чтобы понимать, что им не до того, чтобы требовать квитанцию или расписку… Ведь это потрясает и это волнует!.. В этом состоянии – скорее можно на него кинуться и удушить его за горло!..
При этом Корибант очень грозно выдвинул вперед свои руки с намерением показать, как берут человека за горло, но, заметив, что все от него почтительно попятились, засмеялся и воскликнул:
– А что! вы теперь видите, как это страшно! Как же вы требуете от бедных болгарских мужей, чтобы они требовали от Паницы удостоверения!
Тут, однако, я ему заметил, что вся беспокоящая Корибанта требовательность является только в его живом воображении, а что из нас решительно никто и не помышлял о том, чтобы требовать от «мужей» письменного свидетельства от их оскорбителя; но Корибант плохо меня слушал и повершил беседу тем, что такие «удостоверения», которые сам он признавал сейчас нелепыми и невозможными, – на самом деле очень возможны, «если бы только Паница не был такой подлец, с которым нельзя иметь никакого дела и даже не стоит терять слов».
Против этого наши дипломатические привычки не позволили нам делать ему никаких дальнейших представлений, и редактор отбыл от нас, по-видимому, весьма довольный сам собою и нашим смиренным положением, которое он, вероятно, счел за приниженность перед его неукротимою славянскою бойкостию.
А меж тем высеченные мужи продолжали прибывать, и редакция возвещала об этом на столбцах своего издания, – что публику немножко волновало, а потом примелькалось и как будто стало надоедать.
Болгарам бы, кажется, надо было попридержать этот приток сеченых мужей или выдумать какую-нибудь другую жалостную историю, но те из них, которым приходила фантазия ехать в Россию с жалобами на обхождение Паницы, были неумеренны, а покровительствующая им редакция ненаходчива, и благодаря соединению этих двух свойств, они вместе продолжали все бить в одно место и одним и тем же снарядом. Мы же меж тем получили самые несомненные доказательства, что самочинства Паницы существуют своим чередом и экзекуции над его политическими противниками действительно бывают, но что сравнительно случаи эти известны все наперечет и что в перечисленных жертвах его экзекуций не было нескольких лиц, дебютировавших на вечерах редактора в качестве «высеченных болгар». А потому, когда Корибант посетил нас еще раз с целию «повлиять на министерство» и склонить нас «поддержать его агитацию», то мы отвечали ему, что никакого изменения в нашей роле сделать не можем и что желали бы даже, чтобы и он себя немножко успокоил, так как дело о сечениях представляется ему в преувеличенном и даже совершенно в ложном виде.
Он на нас вспыхнул и немножко покричал и затем уехал, и после этого свидания между ним и нами произошло значительное охлаждение, сделавшее личные сношения неприятными и нежелательными. Но зато «по столбцам» издания в это же время так и побежал каскад самых горячих сочувствий высеченным «мужам», и рядом с тем пошло усиленное их личное представительство на еженедельных вечерах редакции. Говорили что-то почти невероятное, рассказывали, например, будто неприятностей, полученных этими приезжими людьми на их родине, на вечерах участливой редакции нисколько не скрывали, а напротив, даже сам хозяин как бы подавал их на вид, рассказывая всем прибывающим: