«Я предлагаю шеффилдский двойной клинок № 4, без штопора,— сказал протонотар и отрезал щепку от стола, достаточно большую, чтобы развести ею огонь.— Что скажет на это первый нотар? {18}»
Тот, слишком глубоко заехавший при испытании и наткнувшийся на гвоздь, и повредивший «Эскильстуна {19}» № 2 с тремя клинками, предложил эту марку.
После того как все высказали свои мнения и подробно мотивировали их, прилагая результаты испытаний, председательствующий решил, что надо выписать два гросса {20} шеффилдских.
Против этого первый нотар высказался в обстоятельном особом мнении, которое было внесено в протокол, скопировано в двух экземплярах, зарегистрировано, рассортировано (в алфавитном и хронологическом порядке), переплетено и поставлено сторожем под наблюдением библиотекаря на соответствующую полку. Это особое мнение дышало всей теплотой патриотизма и главным образом клонилось к тому, чтобы указать, как важно, чтобы государство поощряло местные мануфактуры.
Но так как это являлось обвинением правительства, потому что было направлено против правительственного чиновника, протонотару пришлось взять под свою защиту правительство. Он начал с исторического экскурса в область учета мануфактурных товаров (при слове «учет» все сверхштатные насторожились), бросил взгляд на экономическое развитие страны за последние двадцать лет, причем так углубился в детали, что часы на Риддархольменской церкви пробили два часа раньше, чем он добрался до темы. При этом роковом звоне все чиновники вскочили с мест, как будто начался пожар. Когда я спросил одного из молодых коллег, что это обозначает, старый нотар, услыхавший мой вопрос, ответил: «Первейшая обязанность чиновника, сударь,— аккуратность!»
В две минуты третьего во всех комнатах не было больше ни души. «Завтра у нас будет жаркий денек»,— шепнул мне один товарищ на лестнице. «Что такое, ради бога?» — спросил я тревожно. «Карандаши!» — ответил он.
И настали жаркие дни! Сургучи, конверты, ножи для разрезания, промокательная бумага, бечевка. Но это еще куда ни шло, ибо все были заняты. Но настал день, когда занятия не хватило. Тогда я собрался с духом и попросил работы. Они дали мне семь дестей бумаги, чтобы дома переписывать черновики, чем я мог «выслужиться». Эту работу я выполнил в очень короткое время, но вместо того чтобы заслужить признательность и поощрение, со мной обращались недоверчиво, ибо не хотели прилежных людей. С тех пор я не получал больше работы.
Я избавлю тебя от утомительной повести о целом годе унижений, бесчисленных уколов, горечи без границ. Все, что казалось мне смешным и ничтожным, являлось здесь предметом торжественной серьезности; от всего, что я считал значительным и похвальным, отворачивались. Народ называли сволочью и предполагали, что он существует для того только, чтобы в случае необходимости солдаты могли в него стрелять. Открыто порицали новую государственность и называли крестьян изменниками {21}; мне стали не доверять, так как я не принимал участия в насмешках, и меня задирали. Когда в следующий раз задели «оппозиционных собак», меня взорвало, и я сказал речь, результатом которой было то, что положение мое выяснилось и что я стал невыносимым, и теперь я поступаю, как многие потерпевшие крушение: я бросаюсь в объятия литературы!
Струве, который, казалось, был подавлен оборванным заключением, спрятал карандаш, выпил свой тодди и выглядел рассеянным. Но он счел необходимым сказать что-нибудь:
— Милый брат, ты еще не изучил искусство жизни; ты увидишь, как тяжело добывать хлеб и как это постепенно становится главной задачей жизни. Работаешь, чтобы добыть себе хлеб, и добываешь себе хлеб, чтобы быть в состоянии работать! Поверь мне, у меня жена и дети, и я знаю, что это значит. Надо приспосабливаться к обстоятельствам, видишь ли, надо приспосабливаться! А ты не знаешь, каково положение литератора. Литератор стоит вне общества!
— Ну, это наказание за то, что он хочет поставить себя выше общества! Впрочем, я ненавижу общество, ибо оно основано не на свободном соглашении, оно — сплетение лжи, и я с удовольствием бегу от него!
— Становится холодно,— заметил Струве.
— Да, пойдемте?
— Пойдемте, пожалуй.
Огонь беседы догорал.
Между тем солнце село, полумесяц вонзился в горизонт и стоял теперь над полем к северу от города; там и сям звезды боролись с дневным светом, еще блуждавшим по небу, газовые фонари внизу, в городе, зажглись, и город стал замолкать.
Фальк и Струве побрели вместе к северу, толкуя о торговле, мореплавании и промышленности и о всем остальном, что не интересовало их; после этого они, к обоюдному облегчению, расстались.
Новые мысли зарождались в голове Фалька в то время, как он спускался вниз по Стрёмгатан к Шеппсхольмену. Он казался себе птицей, налетевшей на оконные стекла и теперь лежащей разбитой, вместо того чтобы широким взмахом крыльев устремляться на волю. Он сел на скамью у берега и прислушивался к плеску волн; легкий бриз пронесся через цветущие клены, и полумесяц слабо светил над черной водой; двадцать или тридцать лодок были причалены к пристани, и они рвались на своих цепях, и подымали головы одна за другой на одно лишь мгновение, чтобы потом опять нырнуть; казалось, что ветер и волны гнали их вперед, и они бросались, как спущенная свора собак, но цепь тянула их обратно, и тогда они бились и стучали, как будто хотели оторваться.
Там он оставался до полуночи, пока ветер не заснул, не улеглись волны и лодки не перестали рваться на своих цепях, пока не смолк шум кленов и не пала роса.
Тогда он встал и, мечтая, направился в свою одинокую мансарду в северо-восточной части города.
Так сделал молодой Фальк, а старый Струве, который в тот же день поступил в «Серый колпачок», так как получил отставку в «Красной шапочке», пошел домой и написал для известного «Народного знамени» корреспонденцию «О Присутствии по окладам»; четыре столбца, по пяти крон за столбец {22}.
Торговец льном Карл-Николаус Фальк, сын покойного торговца льном, одного из пятидесяти старейшин сословия и начальника гражданской милиции, церковного старосты и члена дирекции Стокгольмского страхового общества Карла-Иоганна Фалька и брат бывшего регистратора, а теперь писателя Арвида Фалька, имел контору или, как называли ее недруги, лавку, на западном Ланггатане {23}, наискось от переулка Феркен, так что молодой человек, тайком читавший роман за прилавком, мог увидеть, подняв глаза от книги, часть парохода, кожух колеса или рею и верхушку дерева на Шеппсхольмене и немного воздуха над ней.
Приказчик с заурядной фамилией Андерсон только что (это было утром) отпер лавку, вывесил кудель льна, несколько удочек и рыболовных снастей; затем он вымел лавку, посыпал опилок на пол и сел за прилавком; там он устроил себе из пустого свечного ящика нечто вроде мышеловки: в нее он бросал свой роман, когда входил хозяин или один из его знакомых. Покупателей он, очевидно, не боялся, отчасти оттого, что было еще рано, отчасти потому, что он не привык к слишком большому числу клиентов.
Торговля была основана во времена покойного короля Фридриха {24}. Карл-Николаус Фальк унаследовал это учреждение от своего отца, который, в свою очередь, унаследовал его по прямой нисходящей линии от своего деда; торговля процветала в свое время и приносила хороший доход, когда, несколько лет тому назад, наступил несчастный парламентский режим, положивший конец всякой торговле, и стал угрожать гибелью всему сословию. Так говорил сам Фальк; другие же утверждали, что дело плохо ведется; к тому же внизу, на Шлюзной площади, обосновался опасный конкурент. Но Фальк зря не говорил о падении дела, он был достаточно умен, чтобы выбирать обстоятельства и слушателей, при которых можно было играть на этой струнке. Если какой-нибудь деловой приятель любезно улыбался сократившемуся притоку покупателей, то он рассказывал, что уделяет особое внимание оптовой торговле с провинцией, а лавку держит только так, в виде вывески; и ему верили, потому что позади лавки у него была небольшая контора, где он и сидел большей частью, когда не уходил в город или на биржу. Но если его знакомые, нотариус или магистр, выражали то же самое любезное беспокойство, то было иначе: тогда дело было в плохих временах, происходящих от нового парламентского режима; вот что было тогда виной затишья.
Андерсон был прерван в своем чтении несколькими мальчишками, которые спрашивали, сколько стоят удочки. Когда он при этом выглянул на улицу, он увидел молодого Арвида Фалька. Поскольку он как раз у него взял книгу, то мог ее оставить там, где она лежала; он дружеским тоном приветствовал своего прежнего товарища по играм, когда тот вошел в лавку.