Это заставило тюремщика остановиться, пройдя несколько ступенек, чтобы девочка могла дослушать песню и повторить припев, пока она и певец еще видели друг друга. Но вот ее головка скрылась из виду, исчезла и голова тюремщика, и только детский голосок слышался до тех пор, пока не хлопнула внизу дверь.
Жан-Батист еще постоял у решетки, прислушиваясь к медленно угасавшему эхо – в тюрьме даже эхо звучало глуше и словно отставало в изнеможении; но он мешал господину Риго, и тот пинком ноги отогнал его на прежнее место в темный угол камеры. Маленький итальянец как ни в чем не бывало уселся снова на каменный пол (видно было, что ему не привыкать стать к этому) и, разложив перед собой три ломтя черствого хлеба, принялся грызть четвертый с таким азартом, как будто побился об заклад, что расправится с ними в самое короткое время.
Быть может, и текли у него слюнки при взгляде на лионскую колбасу и на заливное из телячьих ножек, но эти пышные яства недолго щекотали его аппетит своим видом. Мысли о председателе и о суде не помешали господину Риго умять все дочиста, после чего он тщательно обсосал пальцы и вытер их виноградным листом. Допивая из бутылки вино, он оглянулся на своего собрата по заключению, и усы его вздернулись кверху, а нос загнулся книзу.
– Как твой хлеб, хорош ли на вкус?
– Суховат немного, да приправа выручает, – отвечал Жан-Батист, подняв свой нож.
– Какая такая приправа?
– А я, видите ли, умею по-разному резать хлеб. Вот так – будто дыню. Или вот так – будто жареную рыбу. Или так – будто яичницу. Или еще так – будто лионскую колбасу. – При этих словах Жан-Батист ловко орудовал ножом, не забывая в то же время работать челюстями.
– Держи! – крикнул ему господин Риго. – Пей! Допивай до конца!
То был не слишком щедрый дар – вина в бутылке осталось лишь на донышке – но синьор Кавалетто принял его с благодарностью; проворно вскочив на ноги, он подхватил бутылку, опрокинул ее себе в рот и причмокнул губами от удовольствия.
– Поставь бутылку туда, где стоят остальные, – сказал Риго.
Маленький итальянец исполнил приказание, а потом с зажженной спичкой наготове встал возле Риго, который свертывал себе папиросы из нарезанной квадратиками бумаги, доставленной ему вместе с табаком.
– Вот тебе! Можешь выкурить одну!
– Тысяча благодарностей, патрон! – отозвался Жан-Батист на языке своей родины и со всей горячностью, свойственной ее сынам.
Господин Риго закурил, спрятал остальной запас курева в нагрудный карман, лег на скамью и вытянулся во весь рост. Кавалетто сидел на полу и мирно попыхивал папиросой, обхватив руками колени. Какая-то непонятная сила, казалось, притягивала взгляд господина Риго к тому местечку на полу, где Кавалетто, чертя план, останавливал свой большой палец. Итальянец, подметивший это, несколько озадаченно следил за направлением его взгляда.
– Что за гнусная дыра! – сказал господин Риго, прерывая затянувшееся молчание. – Ничего не видно даже при свете дня. Впрочем, разве это свет дня? Это свет прошлой недели, прошлого месяца, прошлого года! Взгляни, какой он слабый, тусклый!
Дневной свет попадал в камеру как бы процеженным через квадратную воронку окна на лестнице – окна, в которое нельзя было увидеть ни кусочка неба, да и ничего другого тоже.
– Кавалетто! – сказал господин Риго, отводя глаза от этой воронки, к которой они оба невольно обратили взгляд после его слов. – Кавалетто, ведь ты знаешь, что я – джентльмен?
– Как не знать.
– Сколько времени мы находимся здесь?
– Я – завтра в полночь будет одиннадцать недель. Вы – нынче в пять пополудни будет девять недель и три дня.
– Видел ли ты хоть раз, чтобы я утруждал себя какой-нибудь работой? Подмел бы пол, или разостлал тюфяки, или свернул тюфяки, или подобрал рассыпавшиеся шашки, или сложил домино, или вообще палец о палец ударил?
– Ни разу!
– А пришло ли тебе хоть раз в голову, что мне бы следовало взяться за какую-нибудь работу?
Жан-Батист энергично замахал указательным пальцем правой руки, что является самой сильной формой отрицания в итальянской речи.
– Нет! Стало быть, ты, как только увидел меня здесь, сразу же понял, что перед тобой джентльмен?
– Altro! – воскликнул Жан-Батист, закрыв глаза и энергично тряхнув головой. Слово это в устах генуэзца может означать подтверждение, возражение, одобрение, порицание, насмешку, упрек, похвалу и еще полсотни других вещей; в данном случае оно примерно соответствовало нашему «Еще бы!», но только учетверенному по силе выражения.
– Ха-ха! Что ж, ты прав! Джентльменом я был, джентльменом остался и джентльменом умру. Это мое ремесло – быть джентльменом. Это мой козырь в игре, и, громы и молнии, я намерен ходить с него до самого конца.
Он сел и воскликнул с победоносным видом:
– Вот я каков! Слепая прихоть судьбы забросила меня в одну камеру с ничтожным контрабандистом, с жалким беспаспортным оборванцем, которого полиция сцапала за то, что он дал свою лодку другим таким же беспаспортным оборванцам, собиравшимся удрать на ней за границу. И что же, – он тотчас чутьем угадал во мне джентльмена, даже здесь, в этой гнусной дыре, при этом гнусном освещении. Здорово! Черт возьми, мои козыри остаются козырями при любой игре.
Снова его усы вздернулись кверху, а нос загнулся книзу.
– Который теперь час? – спросил он, облизнув пересохшие губы, и бледность его лица не вязалась с деланным весельем тона.
– Скоро половина первого.
– Отлично! Осталось совсем немного до назначенного свидания джентльмена с председателем суда. Слушай! Хочешь, я расскажу тебе, в чем меня обвиняют? Другого случая не будет, потому что я сюда уже не вернусь. Одно из двух: меня либо выпустят на свободу, либо отправят бриться. Ты знаешь, где у них спрятана бритва.
Синьор Кавалетто вынул папиросу изо рта, и на миг обнаружил большее волнение, чем можно было ожидать.
– Так вот, – начал господин Риго, встав и выпрямившись во весь рост. – Я – джентльмен-космополит. У меня нет родины. Отец мой был швейцарец из кантона Во.[5] Мать – француженка по крови, англичанка по рождению. Родился я в Бельгии. Я гражданин мира.[6]
Он стоял в картинной позе, упираясь одной рукой в бедро под свободно падавшими складками плаща, и говорил, не глядя на слушателя, а словно бы обращаясь к противоположной стене; все это наводило на мысль, что он скорей репетирует свои ответы суду, нежели заботится об осведомлении такой ничтожной особы, как Жан-Батист Кавалетто.
– Можете считать, что мне сейчас тридцать пять лет от роду. Я повидал свет. Жил везде понемногу, и всегда жил джентльменом. Как джентльмена меня встречали повсюду, и как джентльмену оказывали мне уважение. А если вы вздумаете изобличать меня в том, что я обманом и хитростью добывал себе средства к существованию, я спрошу вас: а как живут ваши адвокаты, ваши политики, ваши спекуляторы, ваши биржевые дельцы?
Он то и дело выбрасывал вперед свою небольшую изящную руку, словно наглядное доказательство его благородного происхождения, уже не раз сослужившее ему службу.
– Два года назад я приехал в Марсель. Перед тем я долго болел, и кошелек мой, не стану скрывать, был пуст. А разве у ваших адвокатов, ваших политиков, ваших спекуляторов, ваших биржевых дельцов болезнь не скажется на состоянии кошелька – если только они не успели раньше обзавестись капитальцем? Остановился я в гостинице «Золотого Креста», содержатель которого, господин Лнри Баронно, был мужчина преклонных лет и весьма слабого здоровья. На четвертый месяц моего пребывания там господин Баронно имел несчастье скончаться, что может случиться со всяким. Немало людей каждый день переселяется в лучший мир без моей помощи.
Жан-Батист докурил свою папиросу до самых кончиков пальцев, и господин Риго в порыве великодушия бросил ему еще одну. Прикурив от тлеющего окурка, итальянец продолжал пускать дым, исподлобья глядя на своего товарища, который почти не замечал его, поглощенный рассказом.
– У господина Баронно осталась вдова. Ей было двадцать два года. Она считалась красавицей и в самом деле была красива (что не одно и то же). Я продолжал жить в «Золотом Кресте». Я женился на госпоже Баронно. Не мне говорить о том, равный ли это был брак, но взгляните на меня: хотя два с лишком месяца тюрьмы не могли пройти бесследно, не сдается ли вам, что я был ей более под стать, нежели ее покойный супруг?
У него были замашки красавца и светского человека, хотя он не был ни тем, ни другим; он брал лишь бахвальством и самоуверенностью, но у половины рода людского в таких случаях, как и во многих других, апломб легко сходит за доказательство истины.
– Как бы там ни было, госпоже Баронно я пришелся по сердцу. Надеюсь, это не может быть поставлено мне в вину?
Задав этот вопрос, он невзначай глянул на Жан-Батиста, и маленький итальянец энергично замотал головой, для большей убедительности без передышки твердя: «Altro, altro, altro, altro!».