Г-жа Кадзан следила с тревогою за этой метаморфозою: голова теперь имела более простой вид, точно он был болен или освещен лунным светом…
Когда окончилась операция, она подобрала, унесла все волосы Ганса, эту красивую добычу локонов, с которых она должна будет сматывать мрачные дни своего будущего… Ей даже пришла в голову мысль, вместо того чтобы запирать их в сундучок или ящик — как делают только для волос умерших, — заставить их, так сказать, двигаться, существовать еще на свободе, участвовать в ее жизни. Она завернула их в старинную ткань; да, она сделает из них подушку, прибавит немного шерсти, немного пуха. Разве это не одно и то же? Разве лебедь, ягненок и дитя не братья?
Сходная нежность трех наивных вещей: волос, шерсти, пуха. Нежная подушка, с которой она не будет расставаться, маленькая "думка" ее дней, хорошая опора для излечения ее больной головы, страдавшей частыми мигренями. Когда она ложилась теперь на мягкую подушку из волос, ей казалось, будто она опиралась на лицо Ганса.
Набожность Ганса еще увеличилась, когда он был зачислен в группу мальчиков из церковного хора. Ему казалось, что он принимал участие в церемониях религиозного культа, что он играл роль в великой драме таинства. С каким трепетом в сердце он стоял позади священника, поднимавшего ризу во время освящения, считая за честь для себя быть так близко от Бога, Которого, как ему казалось теперь, он любил когда-то в разлуке. Лицом к лицу с великим солнцем св. Таинства, он опускал глаза, ослепленный золотом, ярким сияньем, бриллиантовым голубем, трепещущим наверху, в особенности ослепленный облаткой, прозрачным пресным хлебом, где свет от близких свечей, казалось, заставлял временно истекать кровью раны Христа.
Ганс произносил ответы скромным голосом, своим тихим, серебристым голоском, звучавшим точно эхо, рядом с глубоким басом священнослужителя, как мелкий ручеек, протекавший рядом с рекой другого голоса, и смешивавшийся с нею, как слабый приток…
Ганс был счастлив. Его мать увидела это, когда на Рождество пришла к обедне в коллеж, чтобы посмотреть издали на своего сына, исполнявшего свою новую обязанность певчего. Право, он был очень хорош; и даже его бритая голова не огорчала более г-жу Кадзан. Эта прическа придавала ему менее светский вид, скорее ангельский. Он приближался с таким умиленным видом, сложив руки, во главе многочисленной группы детей, которые окружали алтарь! Это была сложная группировка: одни держат свечи, другие пальмовые ветви; третьи кадило, крест, курильницу, нежные атрибуты церемониала. Они шли, преклоняли колена, точно устраивали гирлянду медленными переходами.
Это, действительно, казалось небесным хором, духовной пантомимой с жестами и движеньями, полными значения, как бы священным божественным балетом, развертывающи мся в голубой дымке ладана.
Г-жа Кадзан обращала внимание только на Ганса. Инстинктивный эгоизм! Когда люди ставят свечку и зажигают ее на кованой железной подставке, они смотрят только на свою, интересуются только ею, ее пламенем, которое колеблется, трепещет, затем устремляется ввысь и точно господствует над всеми.
Ганс казался этою прекрасною, поставленною свечкою. Г-жа Кадзан следила за ним глазами, любовалась с наивной гордостью матерей, его красотою, благородной походкой, лучистой духовной чистотой. У других в глубине души скрывается точно мутная тина: даже при чистоте души какая-то природная грязь таится в них и иногда поднимается к лицу.
У него же должна была сохраниться чистая вода на глубине души, так как только один свет исходил от него; его лицо было отражением внутреннего источника, в котором небо видит и как бы сознает себя…
Благочестие Ганса легко передавалось другим. Он проявил апостольское рвение, чтобы добиться прославления Бога в доме своей матери с тем же усердием, с каким это делалось в коллеже. Он был только полупансионером, т. е. он возвращался вечером, в семь часов, ужинал и ложился спать у себя дома. Он уговорил г-жу Кадзан украсить комнату религиозными картинами, точно это был дом священника. Она тоже когда-то была очень набожной, но после своего несчастья, оставшись вдовой, немного отстранилась от Бога. Существует ли Бог, действительно, добрый Бог и может ли Он исполнять такие намерения? Бог ревнив! Неужели ему обидно, когда кто-нибудь счастлив? Однако любовь помогает верить. А как верить, если нельзя любить? Когда на глазах слезы, нельзя видеть неба.
Но мало-помалу пример ее сына снова привел ее к Богу. Они вместе каждый день читали вечернюю молитву. Ганс просил ее об этом. Молитва, прочитанная таким образом, должна была быть еще гораздо приятнее Богу.
Одинокий молящийся голос напоминает одинокую свечу перед алтарем. Зажигают много свечей перед алтарем; надо, чтобы соединялось много голосов, возможно больше голосов; это создает тогда как бы большой путь молитвы, доходящей до неба, — путь, по которому Бог может спуститься. Таким образом, вечерняя молитва в старом домике в Брюгге на улице L'Ane-Aveugle превратилась в маленькую, семенную службу; показывалась прислуга, становилась на колени, позади хозяев, в глубине большой комнаты первого этажа, которая стараниями Ганса приняла вид часовни.
Особенно усердно они молились в течение мая месяца, столь яркого и красивого! Статуя Мадонны занимала центр камина, украшенного, точно уличный алтарь во время процессии.
Литургическое волнение ощущалось во время этих теплых вечеров: разрисованная статуя улыбалась; белые и розовые азалии перемешивали свои цветы, которые от легкого ветра, проникавшего через окно, приходили в движение, точно уста, которые, казалось, тоже молились; затем расположены были реликвии, священная зелень, искусственные цветы под стеклянным колпаком, картины в рамах, духовные румяные безделушки, брюссельские кружева, расположенные на камине, точно скатерть св. Престола, перед зеркалом, которое углубляло, отдаляло искусственный сад до какого-то волшебного грота и неуловимых отражений в воде. Ганс молился, охваченный пламенной верою. Он читал громким голосом теперь молитвы: "Мария, мистическая роза! Утренняя звезда! Башня из слоновой кости! Небесные Врата!" Г-жа Кадзан и прислуги отвечали каждый раз в унисон: "Молитесь за нас!"
Невыразимо отрадные минуты, когда уже люди живут в вечности.
Во время перерывов, когда воцарялось безмолвие, был слышен только треск свечей, пламя которых из-за открытого окна еще сильнее колыхалось, заставляло длинные тени скользить по стенам и потолку комнаты, которая от этого, казалось, увеличивалась, наполнялась теперь неизвестной толпой женщин в черных плащах, преклонявших колена, менявших свои места…
Ганс однажды сказал своей матери: "Я люблю Богоматерь в особенности за то, что она женщина!" Он ответил таким образом просто, вполне наивно, потому что г-жа Кадзан удивлялась его исключительной преданности Деве Марии, точно Бога не существовало и Она одна была на небесах. Эти слова, которые в первую минуту казались только милыми и приятными, несколько раз приходили на ум г-же Кадзан в последующие дни, когда ее частая мигрень снова овладела ею, и, не имея возможности выходить, она дремала в своей комнате, опустив голову на нежную подушку из волос. Так была приятна и облегчала боль нежная теплота, касавшаяся ее лба! Ее сын был там, далеко, в грустных залах коллежа, справлялся в тяжелых словарях, писал мелом на черной доске. Он был так прилежен, что даже не смотрел на большие часы во дворе, не высчитывал, когда стрелки на циферблате покажут минуту возвращения домой. Но его мать следила на своих маленьких часах за игрою стрелок, то покидавших, то искавших друг друга. Она считала длинные часы, скучала без Ганса. По крайней мере, у нее было все время что-то, принадлежавшее ему: нежная подушка, в которую она возымела чудную мысль заключить волосы Ганса. Это было точно неизменное саше ее одиночества, верное изголовье в пору ее недомогания. От него к ней исходила точно окутанная дымкой ласка, проникавшая через ткань влага, тонкий аромат, близкий, словно чье-то присутствие. И временами она погружала свое страдающее лицо в маленькую подушку, точно в воду, которая смывает румяна, как сделал Христос с тканью Вероники, где Он оставил свою кровь и шипы!
В такие дни, точно для того, чтобы принести ей еще большую муку, слова Ганса не раз приходили ей на память, тревожили, беспокоили ее: "Я люблю Богоматерь в особенности потому, что она женщина". Разумеется, он говорил таким образом бессознательно, милый, наивный мальчик, который был украшен чистотою не только тела, но и духа! Но эти слова были важным признаком. Мысль о женщине уже проявлялась. Мальчик должен был страдать от подготовлявшейся возмужалости. Ужасный переходный возраст! Может быть, его набожные порывы, его преданность Богоматери, пламенные молитвы являлись только движением сердца и крови, желавших любить.