После этого было молоко. Белый ароматный напиток пенился в стакане, и, поднося его к губам, я знал, что это вливается в меня мягкая, как волосы ребенка, вика, на которой только вчера еще сидели целыми роями фиолетовых мотыльков цветы. Я пью экстракт луга.
Или этот черный хлеб из непросеянной муки, который так чудесно, по-деревенски пахнет. Он мне близок, как ребенок, который вырос на моих глазах. Вот бежит он по полям, словно дикий косматый зверь, и выгибает спину. А на краю поля стоят, точно капканы, ветряки, скалят зубы, чтобы перетереть зерно в белую муку. Я все это вижу, и просты и непосредственны мои отношения с землей.
Я здесь чувствую себя богатым, хотя у меня ничего нет. Ибо, помимо всяких партий и программ,— земля принадлежит мне. Она моя. Всю ее, огромную, роскошную, сотворенную уже,— всю я вмещаю в себе. Там я творю ее заново, вторично,— и тогда кажется мне, что у меня на нее еще больше прав.
* * *
Когда лежишь в поле лицом к небу и вслушиваешься в многоголосую тишину полей, то замечаешь, что в ней что-то есть не земное, а небесное.
Словно что-то сверлит там небеса, будто строгают металл, а вниз падают только мелкие, просеянные звуки. Нивы шумят рядом и мешают слушать. Гоню от себя полевые голоса, и тогда меня дождем окропляют небесные. Тогда я узнаю. Это жаворонки. Это они, невидимые, бросают с неба на поле свою сверлящую песню. Звонкую, металлическую и такую капризную, что ухо ловит и не может поймать ее переливы. Может быть, поет, может быть, смеется, а может быть, захлебнулась в плаче.
Не лучше ли тихонько сесть и зажмурить глаза? Я так и делаю. Сажусь. Вокруг меня темно. Вспыхивают лишь острые, колкие звуки, и мелкой дробью сыплется на металлическую доску смех. Хочу поймать, записать их в памяти — и не выходит. Вот, вот, кажется... Тью-и, тью-и, ти-и-и... Нет, совсем не так. Трийю-тих-тих... И не похоже.
Как они это делают, интересно мне знать? Бьют клювами в золото солнца? Играют на его лучах, как на струнах? Просеивают песню сквозь частое сито и засевают ею поля?
Раскрываю глаза. Теперь я уверен, что из этого посева взошла серебряная сетка овсов, выгибается и сверкает, как сабля, длинноусый ячмень, струится текучая вода пшеницы.
А сверху сыплет и сыплет... вытряхивает душу из колокольчиков, строгает серебряные доски и сверлит сталь, плачет, рыдает и просеивает смех сквозь частое сито. Вот сорвался один ясный звук и упал среди поля красным куколем.
Я уже больше ничего не в состоянии слушать. В этой песне есть что-то отравляющее. Она возбуждает жадное желание. Чем больше слушаешь, тем больше хочется слушать. Чем больше стараешься уловить, тем труднее поймать.
Теперь бегаю в поле и часами слушаю поющие в небе хоры, играющие там целые оркестры.
Ночью просыпаюсь, сажусь на постели и напряженно слушаю, как что-то сверлит мой мозг, щекочет сердце, трепещет возле уха чем-то неуловимым.
Тью-и, тью-и, ти-и... Ну, совсем не так.
Любопытно мне знать, как они это делают?
Наконец все-таки подглядел.
Серая, маленькая, как комок земли, пичужка низко висела над полем. Напряженно, часто трепыхала на месте крыльями и тяжело тянула вверх невидимую струну от земли до самого неба. Струна дрожала и звенела. Затем, закончив, падала тихо вниз, тянула вторую — с неба на землю. Соединяла небо с землей струнами и играла на этой звучной арфе симфонию поля.
Это было прекрасно.
* * *
Так протекали дни моего intermezzo среди безлюдья, тишины и чистоты. И благословен я был между золотым солнцем и зеленой землею. Благословен был покой моей души. Из-под ветхой страницы жизнь выглядывала новая, чистая — и неужели мне хотелось бы узнать, что на ней будет написано? Неужели не задрожал бы я опять перед тенью человека и не ужаснулся бы мысли, что, может быть, горе человеческое притаилось где-то и подстерегает меня?
Если произойдет такое чудо — это будет ваша заслуга, зеленые нивы с шелковым шумом, и твоя, кукушка. Твое печальное «ку-ку» наплывало, как слезы на плакучей березе, и смывало мою усталость.
* * *
Мы все-таки встретились на поле и молча постояли с минуту — я и человек. Это был обыкновенный крестьянин. Не знаю, каким я ему показался, но сквозь него я увидел вдруг кучу черных соломенных крыш, затертых нивами, девушек в облаке пыли, возвращающихся с работы на чужом иоле, грязных, некрасивых, с обвислыми грудями, костлявыми спинами... бледных женщин в черных порванных юбках, клонившихся, как тени, над коноплей... сифилитических детей вперемежку с голодными псами... Все, на что смотрел и чего словно не видел. Он был для меня как палочка дирижера, вызывающая внезапно из мертвой тишины целую бурю звуков.
Я не бежал; наоборот, мы начали разговор, точно старые знакомые.
Он говорил о вещах, наполнивших меня ужасом, так просто и спокойно, как жаворонок бросает на поле свою песню, а я стоял и слушал, и что-то трепетало во мне.
Ага, человеческое горе, ты все-таки ловишь меня! И я не бегу? Уже натянулись ослабевшие струны, уже чужое горе может играть на них!
— Говори, говори...
Что говорить? В этом зеленом море ему принадлежит капля. В чей дом пришла горячка и задушила детей, тому легче... Иного бог жалеет. А у него целых пять ртов, как ветряных мельниц, которым надо что-то бросить на жернова.
«Пятерых деток голодных почему-то не унесла горячка».
— Говори, говори...
Люди хотели голыми руками землю взять, и вот добились: кто давится в могиле сырой землей, а кто копает ее в Сибири... Ему еще ничего: год бил вшей в тюрьме, а теперь раз в неделю становой бьет его по морде...
«Раз в неделю человека бьют по лицу».
— Говори, говори!..
Как только воскресенье — люди в церковь, а он «на явку» к становому. А все-таки меньшая обида, чем от своих. Боишься слово сказать. Был тебе приятелем и единомышленником, а теперь, может, продает тебя исподтишка. Отрываешь слово, как клочок от собственного сердца, а он его — псам...
«Самый близкий человек готов продать».
— Говори, говори...
Ходишь среди людей, как среди волков. Знаешь одно — остерегаться. Везде настороженные уши. Везде протянутые руки. Бедный у нищего рубаху с плетня ворует, сосед у соседа, отец у сына.
«Среди людей, как среди волков».
— Говори, говори...
Людей едят сифилис, нужда, водка, а они в темноте пожирают друг друга. Как нам еще светит солнце и не погаснет? Как мы можем так жить?
— Говори, говори! Растопи гневом небесный купол. Заволоки его тучами твоего горя, чтобы грянули молния и гром. Освежи небо и землю. Потуши солнце и зажги в небе другое. Говори, говори...
* * *
Город вновь протянул ко мне свою железную руку в зеленые поля. Покорно дал взять себя и, пока железо тряслось и лязгало, я еще раз, напоследок, впитывал покой равнины, синюю дрему дальних просторов. Прощайте, нивы. Катите шум на своих позлащенных солнцем спинах. Может быть, кому-нибудь он пойдет на пользу так же, как мне. И ты, кукушка, на вершине березы. Ты тоже настраивала струны моей души. Они ослабели, истерзанные грубыми пальцами, но теперь натягиваются вновь. Слышите? Вот они даже прозвенели... Прощайте. Иду к людям. Душа готова, струны тугие настроены, она уже играет...
Сентябрь 1908 г.
Текст по изданию: М. Коцюбинский. Повести и рассказы. Леся Украинка. Стихотворения. Поэмы. Драмы. / Вступительная статья, составление и примечания Ал. Дейча / Пер. с украинского. – М., Изд-во «Художественная литература», 1968. (Библиотека всемирной литературы, Серия третья. Литература XX века. Том 157)
Во веки веков (лат.).