Иначе и быть, не могло, так как «бунт» Элианы (а также и Анриетты) не против самих основ жизни, которую ведут герои романа, а на отвоевание себе места в этой жизни. Их бунт против судьбы так же неистинен и безрадостен, как и приятие этой судьбы Филиппом: в таком бунте человек утверждает себя за счет другого, а не ради него.
Не оставляя своим персонажам никакого реального выхода, Грин тем не менее заставляет их почти постоянно ощущать смутную, но неизбывную тоску по подлинности. Эта тоска с особой остротой проявляется, когда они остаются наедине с собой, полностью выключаются из сферы практических отношений друг с другом. Вот почему столь большую роль играют в романе сны Элианы и Анриетты, частые ночные прогулки Филиппа.
Сторонясь шумных столичных улиц, Филипп стремится туда, где нет людей, — на пустынные набережные Сены. Ему хочется быть окруженным одним лишь миром вещей, простых и естественных в своей природной сущности. Ему нравится физически ощущать шероховатость булыжника под ногами, шершавость платановых стволов, сырость белесоватого речного тумана, таинственную влагу вод самой реки. Приобщаясь к природному миру, Филипп на какие-то краткие минуты способен приобщиться и к собственной сущности, обрести самого себя. Лишь в эти минуты ему является призрак истинного Филиппа, такого, каким он мог бы и должен был стать: «… все его существо беспрерывно старалось обнаружить себя где угодно, лишь бы не в сегодняшнем дне. Кто-то, а может быть, что-то, незыблемое, сопротивлялось переменам, которые несет с собой время, некое загадочное существо, без молодости, без старости, всегда одно и то же, проглядывавшее сначала из глаз мечтательного ребенка, потом человека, умаленного годами, подлинная его личность, его «я», чуждое, неведомое ему самому».
Таинственное соприкосновение с этим неведомым и в то же время исконным «я» происходит и в сновидениях Элианы, насыщенных атмосферой мучительной тревоги. В этих снах, как и во время ночных блужданий Филиппа, с мира спадают все лживые покровы, которыми окутывает его «дневная» жизнь. Во сне Элиана видит себя такой, какая она есть на самом деле: одинокое, маленькое, закоченевшее, смертельно уставшее существо, бредущее куда-то по холодным бескрайним полям, насквозь продуваемое ледяным ветром, в кровь стирающие себе ноги об острые камни, срывающееся в пропасть издающие вопли отчаяния и ярости.
Этому кошмару мертвящей пустыни, над которой нависает «черное, как синяк, небо», противостоит лишь беспомощное одинокое деревце, мучимое жестоким холодом и все же сохранившее одно драгоценное качество — теплоту истинной жизни. И Элиана испытывает безумное желание хотя бы «кончиками пальцев коснуться его теплой коры», отломить самую хрупкую и нежную веточку, прижать ее к телу, унести с собой часть чужого тепла.
Жюльен Грин, этот «беспощадный» писатель, всегда отличался умением вскрывать тайные, нередко весьма непривлекательные мотивы человеческого поведения. Но ценно в его творчестве и другое — умение разглядеть даже в душах таких безнадежно извративших свою жизнь людей, какими являются персонажи «Обломков», неистребимую тоску по человечности.
Вместе с тем Грин подчеркивает, что утрата человечности — Следствие собственнического уклада, который разъединяет людей; даже семейная сфера бытия, где сама интимность человеческих отношений должна бы обеспечивать их прочность, жестоко сотрясается под ударами индивидуализма — одного из принципов буржуазного строя жизни. Герои Грина — это обломки в рушащемся здании буржуазного общества. В дневнике Грин писал: «Я хотел назвать свою книгу «Сумерки», Но сумерки чего? Разумеется, буржуазии. Подумав, я назвал книгу «Обломок крушения». Я имел в виду утопленницу из первой главы. Обломок — это также главный герой. Быть может, правильнее — «Обломки».
Косиков
В ясные вечера Филипп обычно возвращался домой пешком, отчасти из соображений здоровья, а возможно, ему приятно было в наступающих сумерках бродить по улицам. Особенно ему пришелся по душе путь от вершин Трокадеро до Сены. Оттуда он шел по набережной. В этот октябрьский день, уже клонившийся к закату, он изменил обычный маршрут и свернул на бульвар Делессер, косо спускавшийся от перекрестка Пасси, где открывался вид на Иенский мост. Добравшись до парапета на улице Бетховена, он остановился.
Как раз здесь дома расступались, давая проход улице, упиравшейся в реку. Бульвар лежал много выше тупика, но этот разрыв восполняла лестница в сотню ступенек; газовые фонари скудно освещали все три лестничные марша. Справа что-то чернело, словно бездна, притягивало взор.
Сначала Филипп ничего не разглядел. Он даже перегнулся через каменный парапет, но тусклый свет фонарей не давал глазу освоиться в темноте, заполнявшей справа разверстую зияющую пустоту, хотя голоса легко доносились оттуда. Упершись затянутыми в перчатки руками о камень парапета, он склонился над бездной. Стена была, очевидно, высотой метров в десять. Внизу ругались двое.
Временами грохот колес заглушал звук голосов, да и прохожие, заметив, что какой-то человек заглядывает вниз, тоже подходили взглянуть. Тогда Филипп отходил, дожидаясь, пока люди пройдут, и снова возвращался на прежнее место.
Наконец он спустился до первой площадки, но дальше идти не рискнул. На стену противоположного дома, выдавая его присутствие, падала несоразмерно огромная тень, длинная и прямая. Он счел за благо удалиться, вернулся обратно и снова занял свой наблюдательный пункт у каменного парапета. Сюда доносились, хоть и приглушенно, голоса, но разглядеть ничего не удавалось. По непонятной причине там на лестнице он вообще ничего не слышал, а боязнь, что его присутствие обнаружат, застилала глаза.
Спорили мужчина и женщина. Видимо, они стояли в углу, образуемом боковиной лестницы и стеной, которой кончался тупик. Вдруг мужчина повысил голос; он повторил несколько раз одну и ту же фразу, потом замолк. Через минуту парочка двинулась в путь.
Филипп не тронулся с места. Ему видно было, как они медленно вышли из темноты. Мужчина был невысокий, но плотный и хватался на ходу за стену, женщина, совсем маленькая, ковыляла за ним. Оба удалились в полном молчании, так, словно свет стал помехой их разговору и прервал начатый спор; они шли по направлению к Сене.
Первым побуждением Филиппа было последовать за ними, но, взглянув на часы, он передумал. Это было даже бессмысленно. Поэтому, стоя все в той же позе, уперев оба локтя о каменный парапет, он наблюдал за парочкой шагавшей то по тротуару, то по середине мостовой.
Несколько раз мужчина, который, без сомнения, был под хмельком, останавливался, словно в нерешительности; тогда останавливалась и женщина, как то удивительно покорно и боязливо; висевшая у нее на локте большая черная сумка оттягивала ее в сторону, и даже стан чуть кривился. Она стояла и ждала, пока ее спутник укрепится на ногах, и только тогда двигалась вперед.
Филипп следил за ними взглядом, пока они не повернули за угол, где как раз помещалось крохотное кафе, и падающий из окон свет словно всосал их обоих. Теперь улица окончательно опустела. Кому придет охота ломать, себе ноги, чтобы добраться от Сены до пристани. Мостовая лоснилась, как после ливня, но обе стороны улицы огромные черные дома, казалось, обращали к незрячему небу свои унылые фасады. Только гораздо дальше за набережной, где словно бодрствовали над мраком платаны, поблескивала вода.
Преодолев минутное колебание, Филипп быстро спустился с лестницы и, так как знал, что теперь никто не увидит, бросился бегом, хотя в душе понимал, что он довольно-таки смешон; но, к счастью, широкое авеню было пустынно. Он досадливо пожал плечами. Сотни раз за день мимо нас, совсем рядом, проходят чьи-то чужие жизни, и у каждой своя тревожащая тайна, которую никто нам никогда не выдаст. Куда разумнее держаться собственной судьбы, тоже не обделенной загадками, тоже чреватой тайнами, которых с избытком хватит, дабы насытить даже самое жадное беспокойство. Это соображение само, без зова, пришло на ум Филиппу при виде этой вполне банальной парочки, привлекшей его внимание. Ему-то какое дело до этих людей. Будь он, что называется, «добрая душа», он пошел бы по их следу, как за добычей, добрел бы до их лачуги, записал бы их адрес, чтобы сообщить его в благотворительное общество, однако у Филиппа зрелище вопиющей бедноты вызывало странные приступы стыдливости, граничащие с душевной черствостью. Все-таки он пересек авеню и, осторожно перегнув свой длинный стан через каменный парапет над пристанью, пригляделся и ничего не увидел. Неожиданно поднялся резкий ветер, взмел с тротуара пыль, швырнул в лицо Филиппу, и он поспешил отвернуться, прикрыть глаза. И тут он услышал прежние голоса.