Через день или два после этого разговора с моим другом атташе я встретил Монктона на светском рауте.
Лицо его вспыхнуло, едва лишь он услышал мое имя; он отвел меня в угол и с величайшей серьезностью и жаром стал просить у меня прощения за то, что несколько лет тому назад холодно отнесся к моим попыткам сойтись поближе, назвав это своей непростительной неблагодарностью, чем немало удивил меня. И тотчас же спросил, как и предсказывал мой друг, не знаю ли я, где имела место таинственная дуэль.
Заговорив об этом, он разительно переменился: отвратив взор от моего лица, сосредоточенно, едва ли не свирепо уставился не то в совершенно голую стену, у которой мы стояли, не то в разделявшее нас пустое пространство — трудно сказать наверное. В Неаполь я прибыл из Испании по морю, о чем кратко уведомил его. Я полагал, так проще будет убедить его, что от меня ему не может быть проку в его расследованиях. Он тотчас оставил расспросы, а я, памятуя предостережение моего друга, поспешил перевести разговор на общие темы. Он глядел мне прямо в глаза и все то время, что мы так стояли, больше не вперял взгляд ни в соседнюю стену, ни в разделявшую нас пустоту.
Слушал он охотнее, нежели говорил сам, но в его словах, когда он все же размыкал уста, не ощущалось ничего, хоть отдаленно походившего на умопомрачение. Он явно был начитан, и не по верхам, как придется, а очень основательно, и превосходно этим пользовался, чтоб пояснить примером чуть ли не любую обсуждавшуюся тему, делая это без бессмысленной рисовки и без ложной скромности. Сама его манера говорить ежеминутно отрицала прозвище Безумный. Он был так робок, так спокоен, так сдержан и кроток во всех своих проявлениях, что мне порою трудно было удержаться и не счесть его женоподобным. В ту первую встречу беседа наша была долгой; с тех пор мы часто виделись, никогда не упуская случая сойтись поближе. Я ощущал его расположение, и хотя был наслышан о том, как он обошелся с мисс Элмсли, и знал его сомнительную репутацию, порожденную и его семейной историей, и собственным поведением, я привязался к Безумному Монктону так же сильно, как и он ко мне. Вдвоем мы совершили много мирных верховых прогулок за город, часто ходили под парусом вдоль берегов залива. И, не считая двух странностей в его поведении, которых я никак не мог взять в толк, я вскоре чувствовал себя в его обществе так же просто, как если бы он был мне братом. Первая из этих несуразностей была та, что у него порою появлялся странный взгляд, впервые мной замеченный, когда он спросил, не знаю ли я чего-либо о месте дуэли. О чем бы мы ни говорили и где бы ни находились, подчас он вдруг переводил взор с моего лица в какую-либо точку по ту или другую сторону от меня, причем всегда в пустое место, где ничего нельзя было увидеть и куда он всегда глядел одинаково сосредоточенно и яростно. Все это так напоминало умопомрачение или, по меньшей мере, ипохондрию, что я страшился задавать вопросы и неизменно делал вид, будто ничего не замечаю.
Вторая его особенность состояла в том, что он никогда не поминал о толках, ходивших насчет его миссии в Неаполе, ни разу не заговорил о мисс Элмсли или о жизни в Уинкотском аббатстве, что удивляло не только меня, но приводило в изумление тех, кто, наблюдая нашу близость, не сомневался, что я наперсник всех его тайн. Впрочем, уже не за горами было время, когда и эта тайна, и другие, о которых я в ту пору и не подозревал, должны были открыться.
Однажды вечером я встретил его на большом балу, который давал какой-то русский аристократ; чье имя я тогда не мог произнести, а сейчас — припомнить. Я брел через гостиную, через бальную залу, через игральную комнату, пока не очутился в небольшом покое в дальнем конце дворца, служившем отчасти оранжереей, отчасти будуаром и по случаю праздника прелестно освещенном китайскими фонариками. Когда я вошел туда, там не было ни души. Вид Средиземного моря, утопающего в лучистой мягкости итальянского лунного света, был так чарующ, что я долго стоял у окна, высунувшись наружу и вслушиваясь в звуки танцевальной музыки, слабо доносившейся из бальной залы. Я погрузился в мысли о своих родных, которые остались в Англии, как вдруг тихий голос, окликнувший меня по имени, заставил меня вздрогнуть.
Я тотчас обернулся и увидел Монктона. Мертвенная бледность покрывала его лицо, в глазах, обращенных куда-то в сторону, я заметил то самое диковинное выражение, которое упоминал недавно.
— Не согласитесь ли вы покинуть бал пораньше нынче вечером? — спросил он, все так же глядя мимо меня.
— Охотно, — ответил я. — Не могу ли я быть вам полезен? Вам нездоровится?
— Нет, ничего, пустяки, не беспокойтесь. Не согласитесь ли вы посетить меня?
— Могу хоть тотчас, если вам угодно.
— Нет, не тотчас. Мне сейчас нужно домой. Не придете ли вы ко мне через полчаса? Правда, вы никогда у меня не бывали прежде, но легко найдете дорогу, это недалеко. Вот карточка с моим адресом. Мне необходимо говорить с вами нынче ночью, это вопрос жизни. Умоляю вас, приходите! Ради Бога, приходите ровно через полчаса!
Я обещал явиться точно, и он незамедлительно откланялся.
После сказанного Монктоном легко вообразить мучительное нетерпение и смутные предчувствия, томившие меня в оставшееся до назначенного часа время. Не прошло и получаса, как я ретировался из бальной залы.
У лестницы мне встретился мой друг атташе.
— Как? Вы уже уходите? — спросил он.
— Да. И по очень важному делу. Я иду к Монктону, он пригласил меня к себе.
— Не может быть! Клянусь честью, вы храбрый малый! Остаться наедине с Монктоном в полнолуние!
— Он захворал, бедняга. Да и в отличие от вас, мне он не кажется таким безумцем.
— Не станем спорить, но помяните мое слово, он не пригласил бы вас туда, куда ни разу не допускал ни одного постороннего, не будь у него чего-либо особенного на уме. Предсказываю, что нынче ночью вам предстоит увидеть или услышать нечто такое, чего вам не забыть во всю оставшуюся жизнь.
Мы расстались. Когда я постучал в ворота Монктонова дома, мне вспомнились слова моего друга, сказанные им у лестницы, над которыми я посмеялся, и в ту же минуту я ощутил, что они сбудутся.
Привратник, впустивший меня в дом, где остановился Монктон, отвел меня на этаж, который он занимал. Ступив на лестничную площадку, я заметил, что дверь, ведущая в его покои, приотворена. Должно быть, он услышал мои шаги, так как окликнул меня, прежде чем я успел постучаться.
Когда я вошел в комнату, он сидел за столом с пачкой писем в руках и перевязывал их ленточкой. Он предложил мне стул; усаживаясь, я заметил, что лицо его приняло более спокойное выражение, хотя было все так же бледно. Он поблагодарил меня за приход, еще раз повторил, что должен сообщить мне нечто чрезвычайно важное, и тотчас смолк, не зная, видимо, как продолжать. Желая вывести его из затруднения, я заверил его, что, если только помощь или совет могут ему пригодиться, охотно предоставляю и самого себя, и все свое время в его полное распоряжение.
Не успел я договорить, как он стал отводить взгляд от моего лица, отводить медленно, дюйм за дюймом, пока, как обычно, глаза его не замерли на какой-то точке пространства с тем сосредоточенным выражением, которое столь часто пугало меня прежде. Черты его разительно переменились, я никогда таким его не видел, казалось, что он впал в глубокий транс.
— Вы очень добры, — проговорил он слабым голосом и с расстановкой, обращаясь не столько ко мне, сколько в пространство, куда глядел все так же неотрывно. — Я знаю, вы мне можете помочь, но…
Он осекся, лицо его еще больше побледнело и покрылось испариной. Он выдавливал из себя слово-другое и снова замолкал. Не на шутку перепугавшись, я встал, чтобы подать ему воды — кувшин я заметил на маленьком столике.
В ту же секунду он сорвался с места. Все сомнения в здравости его рассудка, которые мне доводилось слышать, вихрем пронеслись у меня в голове, я невольно слегка отпрянул…
— Остановитесь, — сказал он, усаживаясь вновь. — Не обращайте на меня внимания и не покидайте свое место. Мне угодно, мне было бы желательно, если вы не возражаете, произвести кое-какие перемены, прежде чем мы произнесем еще хоть слово. Вам не помешает сильный свет?
— Нисколько.
Он снова встал, прошел в другую комнату и возвратился с большой лампой, затем, взяв с приставного столика две свечи и еще две с каминной полки, к моему немалому удивлению, поставил их все вместе между нами и попытался их зажечь. Но дрожащие руки так плохо ему повиновались, что он вынужден был сдаться и воспользоваться моей помощью. По его просьбе, я снял колпак с настольной лампы, хотя другая лампа и четыре свечи уже горели. Когда мы снова заняли свои места — между нами сиял оазис света, — к нему понемногу стала возвращаться его более мягкая и обходительная манера. На сей раз он заговорил без тени колебаний.