Эта социальная преступность безразличия и приспособленчества была с предельной убедительностью раскрыта писателем в его романе «Конформист», написанном вскоре после окончания второй мировой войны. Герой книги «приспосабливается» уже не только к среде и ее моральным нормам, но и к политическому строю фашизма, к его аппарату подавления и угнетения, непосредственным слугой которого он становится вследствие душевного холода и нравственной неразборчивости. Тут надо бы по справедливости добавить: и вследствие сексуальной неполноценности героя, поскольку в этот период Моравиа все более подчиняется фрейдистской теории о всесильности полового начала. Однако, несмотря на этот перекос, общность социально-психологического происхождения «конформиста» и героев «Равнодушных» несомненна. К такой концепции писателя, несомненно, подвели сами исторические события: Сопротивление, бескомпромиссная борьба против фашизма — борьба, в которой активное участие приняла итальянская интеллигенция, нашедшая в этой борьбе духовное спасение, выход из равнодушия.
Итак, развязкой романа «Равнодушные» был крах попыток изменить жизнь, примирение с бесцельным существованием, откровенное приспособленчество. Результатом такой жизни для обоих героев будет неудовлетворенность, отчуждение и тоска, приступы которой и Карла и Микеле уже испытывали. Это — безысходность и горечь, духовное отупение и бесчувственность, механическое прозябание. Так уже на страницах первого романа Моравиа возникает одна из ведущих тем последующего творчества писателя — тема тоски или скуки. Она достигает своего апогея в нескольких послевоенных произведениях, прежде всего в романе 1960 года, который так и называется — «Скука». Роман этот имеет принципиальное значение для нынешнего периода творчества Моравиа, и итальянская критика рассматривает его опять-таки в сопоставлении с «Равнодушными».
Процесс морального распада, всеубивающего равнодушия, разъедавшего Микеле, теперь, в процветающем и бездуховном «обществе потребления» доходит до такой степени, что герой «Скуки», художник Дино утрачивает не только душевные порывы, но и способность художественно воспринимать и отображать окружающий мир, природу. Дино отчетливо сознает, что его «скука» порождена безраздельным господством денежных отношений, фетишем механической цивилизации, отнявшей у него первозданность ощущений. Нечто подобное испытывал и Микеле, который говорил, что чувствует себя «ограбленным материально и морально». Автор однажды говорит, что Микеле «хотел бы жить в честные времена, вознестись в сферу высоких чувств, но оставался пленником своего времени и этой недостойной жизни». Таким образом, связь между душевной опустошенностью и бесчестными временами Моравиа констатировал уже в конце 20-х годов, что доказывает его социальную зоркость. Одна эта фраза могла бы опровергнуть все попытки рассматривать новаторство Моравиа в этом романе только как мастерство формы.
Дино из «Скуки» уже не мечтает о «чистой любви», о «честных временах». Он ощущает себя пленником общественного уклада, которому не суждено измениться. Тоска Микеле содержала в себе попытку что-то изменить в себе самом. Скука Дино беспросветно холодна и безнадежна; она проникнута скепсисом, в ней нет места иллюзиям. Единственное отвлечение от этой скуки — секс, чисто физическое наслаждение, поскольку Дино считает духовное возрождение пустой иллюзией. Только тяжелая травма, полученная в автомобильной катастрофе, когда Дино подсознательно искал смерти, помогла художнику, вернувшемуся к жизни, вновь обрести способность увидеть за окном дерево в его материальной плоти и понадеяться на то, что он когда-нибудь сможет нарисовать его.
И, наконец, еще одна тема, идущая от «Равнодушных», занявшая в современном творчестве Моравиа значительное место. Уже Карла с ужасом и внутренним протестом ощущала себя вещью, которой распоряжаются другие. «Разве я вещь или дрессированный зверек?» — С возмущением говорит она брату, узнав, что он готов был продать ее Лео. Но попытка Карлы избрать новый путь в жизни обернулась лишь тем, что она продала сама себя, все же стала «вещью» Лео и будет влачить то же пустое и механическое существование, которое было уделом ее матери.
Эта тема «овеществления» человека и автоматизации житейских будней буржуазного быта нашла выразительное воплощение в ряде новелл Моравиа, например, в сборниках «Автомат» и «Рай». Особенно интересно сопоставить с «Равнодушными» именно этот последний цикл рассказов, где перед читателем проходит вереница судеб современных итальянских женщин из богатой, обеспеченной среды. Все они «вещи», все — рабыни денег, фальшивых отношений, созданных этими же деньгами. Из их семей исчезли подлинные человеческие чувства, в домах царит ложь, обман, скука. Их мужья глупы, подлы, ленивы и развратны, их дети жестоки и равнодушны к родителям, с которыми не имеют и не желают иметь ничего общего. Сами эти женщины стали беспомощными и нервическими самками, они никудышные жены и матери, внешние обязанности которых они механически исполняют, или притворяются, что исполняют. Иными словами, вся их семейная жизнь развивается с теми или иными отклонениями по той же схеме, которую рисовала себе Карла, думая о браке с Лео.
Итак, все или почти все нити, движущие героями Моравиа, который любит называть их «куклами» или «марионетками», сходятся в «Равнодушных» в один узел. И ненависть Моравиа к этому мирку, к этому психологическому типу, к бездуховному эгоизму не только не ослабела, но с годами приобрела бичующую силу сатиры, напоенной презрением и желчью. Он ничего не прощает равнодушным.
Но есть и оборотная сторона этой ненависти — сторона, которую мы не вправе не отметить. То чувство безысходности, которое ощущалось в произведении юноши, написавшего свою первую книгу в отравленной атмосфере фашизма, переросло у зрелого Моравиа в социальный скепсис, в неверие в возможности современного человека позитивно преобразовать общество и себя самого. Фатализм Моравиа нашел в 30,-е годы опору в теории Фрейда, которую он постепенно абсолютизировал как философию человеческого существования, расценивая сексуальное начало в человеке как определяющий фактор его личного и общественного поведения.
В годы послевоенного общедемократического подъема этот скепсис и фатализм был потеснен в творчестве Моравиа более жизнеутверждающими мотивами. Данью Сопротивлению явился его роман «Чочарка» (1947), где знаменателен образ убитого гитлеровцами антифашиста, интеллигента Микеле (совпадение имен вряд ли случайно). В цикле «Римских рассказов» (1954), написанных под очевидным воздействием эстетики неореализма, появились новые для Моравиа герои — люди из народа, бедняки, труженики, чьи чаяния и стремления, как небо от земли, далеки от равнодушия.
Но когда затем Моравиа снова вернулся к прежнему кругу своих героев — к интеллигентам и к персонажам, для которых, как он однажды выразился, «единственной заботой является их брюхо», то искажение этических норм и человеческих отношений, обусловленное современным буржуазным укладом, некоммуникабельность, аморализм, отчуждение и равнодушие снова представились художнику как нечто неодолимое. Фрейдистские мотивы, пропитывающие последние его романы, ощутимо ослабляют реалистическую убедительность, присущую мастерству Альберто Моравиа. Скептическое отношение к историческому прогрессу, явное нежелание увязать этические проблемы с перспективами революционного процесса современности сужает поле наблюдений писателя, мешает ему видеть других героев, страстных, гневных и настойчивых, которые, разделяя его ненависть к бездушию и приспособленчеству, сейчас борются за уничтожение системы, порождающей мир равнодушных, против которых сам писатель всю жизнь боролся своим пером,
З. Потапова
Вошла Карла. Она была в шерстяном коричневом платьице, таком коротком, что стоило ей потянуться, чтобы закрыть дверь, как стали видны резинки чулок. Но она этого даже не почувствовала и осторожно, неуверенно, глядя прямо перед собой, направилась к столику, покачивая бедрами. В полутемной мрачной гостиной горела только одна лампа, освещавшая колени Лео, который удобно устроился на диване.
— Мама одевается, — сказала Карла, подойдя поближе. — Она спустится немного позже.
— Подождем ее вместе, — сказал Лео, наклонившись вперед. — Иди сюда, Карла, садись рядом.
Но Карла словно не слышала. Она стояла у столика с лампой и, не сводя глаз с отбрасываемого абажуром круга света, в котором рельефно выделялись, сверкая всеми красками, безделушки и флакончики, тыкала пальцем в голову фарфорового китайского ослика. Ослик вез тяжелую поклажу: между двух корзин восседал толстый крестьянин в запахнутом на животе цветастом кимоно — эдакий деревенский Будда. Голова ослика раскачивалась вниз и вверх, и Карла, опустив глаза и сжав губы, казалось, вся сосредоточилась на этой детской забаве.