В прозе, в которой столь очевидна фольклорная стихия, может не властвовать стихия комического. Народный лукавый юмор, умение посмотреть на трудности с улыбкой, махнуть па все рукой, сказав: «пустяки», увидеть себя и окружающих тебя людей в смешном обличье («Поющий столб», «Рыси у тетушки Кезиа», «Пожитки»), бурлеск, грубоватая шутка («Иордан»), сдержанная ирония, сатира.
Очень разные авторы, очень разные произведения объединились под обложкой этого небольшого сборника. Здесь и детективные сюжеты, и нравоописательные, суровые и юмористические зарисовки, притчи и параболы, рассказы с отчетливой социальной проблематикой. И все же в них много общего. И это общее — в верности национальной традиции прозы, которая сближает таких отличных друг от друга художников, как, например, Рис Дэвис и Алед Воген. У одного — тяжесть, гнет быта, у другого — простор, поднебесье, дерзание. Но оба валлийцы и потому пишут о мечте, движении, надежде...
Небольшой сборник валлийского рассказа, с которым познакомится советский читатель, никак не претендует на полноту. Это продолжение разговора, который в свое время начал журнал «Иностранная литература», когда опубликовал подборку из пяти рассказов валлийских писателей [4]. Как показало время, есть все основания продолжить его.
Рис Дэвис
Ночная рубашка
Замуж за Уолта она вышла после длившегося все лето ухаживания, во время которого они гуляли вместе, не произнося ни слова, словно питали друг к другу антипатию. Запах, исходивший от неуклюжего молодого человека, с которым она встречалась по вечерам, был для нее единствейно возможным мужским запахом, поскольку сама она тоже была из семьи углекопов. Уолт обычно выглядел слегка нахмуренным, и со временем она тоже научилась хмуриться. В душе Уолт отчасти негодовал, что вынужден заниматься всем этим ухаживанием, однако всякий раз ноги сами несли его к знакомому перекрестку, где он дожидался, пока суженая выйдет к нему из отцовского дома с непроницаемым лицом, бросая по сторонам недобрые взгляды. Они молча шагали по гравию вдоль железнодорожных путей; рот у жениха был обычно приоткрыт, словно он зевнул и забыл закрыть его. Пока длилось это ухаживание, невеста неизменно надевала новое, сиреневого цвета платье, купленное не где-нибудь, а в магазине готовой одежды. В ее жизни это была последняя и единственная дань моде.
В сиреневом платье она и вышла замуж, и они поселились в одном из длинных бараков, построенных из серого камня и бетона, которые со всех сторон обступили холм, носивший название Брин Хифрид, то есть Приятный Холм; жилье это стоило им семь с половиной пенсов в неделю. Уолт, подобно ее отцу, был из тех углекопов, которые предпочитают пивную церкви.
Затем через равные промежутки времени на свет начали появляться неизменно крупные, увесистые младенцы мужского пола. Когда ей в пятый раз сказали, что родился мальчик, она угрюмо отвернулась к стене, даже не взглянув на сына. Это был ее последний ребенок. Ей так и не суждено было обзавестись для компании дочерью, которую она лелеяла бы, пока мужчины находились в шахте. По мере того как сыновья подрастали, мужское начало стало настолько преобладать в этом шумном доме, что постепенно мать утратила почти все женские признаки и могла напялить мужнину кепку или сунуть ноги в ботинки своих сыновей, надеть их носки или шарф, когда ей требовалось выбежать в лавку. Лицо ее сделалось суровым и напоминало стиснутый кулак, а челюсть выступала вперед, как и у ее мужчин, и, подобно им, она разговаривала лишь в случае необходимости, хотя иногда начинала придираться, что вызывало у них искреннее недоумение. Тогда они еще сильнее хмурились, впрочем, это было семейной привычкой.
Одно время внимание матери, несмотря на ее замкнутость, было сосредоточено на Треворе, ее младшеньком. Ей хотелось, чтобы он был невелик ростом и обходителен, мать вообразила, будто в отличие от своих братьев он слеплен из другого теста, и у нее родилась смутная надежда, что он найдет что-нибудь более привлекательное, нежели кирка углекопа. А Тревор вырос здоровенным парнем и ничем не отличался от своих грубоватых братьев. И все же, когда в четырнадцать лет ему пришло время распрощаться со школой, мать энергично принялась за дело, загнала его в угол и повела разговор в своей привычной угрюмой манере:
— Тревор, ведь тебе вовсе не хочется идти в эту старую, вонючую шахту. Ведь можно заняться другими делами. Мне так хочется, чтобы хоть один из вас возвращался домой с чистым лицом.
Паренек тут же недобро нахмурился, голос его зазвучал враждебно:
— Я пойду в шахту! Отец собирается просить за меня откатчика.— Он испуганно отстранился от матери.— В шахту я пойду! Не приставай!
Мать настойчиво, угодливо искала к нему подход, но сын сторонился ее; братья потешались над ним, допытывались, не забыл ли он повязать салфетку за столом,— похоже было, они старались отдалить его от матери, сделать так, чтобы она перестала в нем нуждаться.
Однажды она попыталась заручиться поддержкой мужа:
— Уолт, почему бы Тревору не поискать другую работу? К чему мне шестеро мужиков в шахте? С одним углекопом в доме больше возни, чем с четырьмя мужиками на чистой работе.
— Дай мне шиллинг, женщина,— сказал Уолт, повязывая на шею белый шарф в красный горошек,— и не болтай лишнего.
И он отправился в пивную «Мискин Армс».
А однажды январским холодным утром она проводила в шахту вместе с остальными своего последнего сына — его длинные ноги были плотно обтянуты рабочими брюками, на плечах поблескивала новая куртка, под мышкой была зажата жестяная коробка с едой. С этого дня он окончательно уподобился своим братьям, в четыре часа он вместе с остальными принимался набивать утробу беконом и картошкой, получая при этом полную порцию, так что братья никогда больше его не высмеивали. Мать смирилась с потерей сына, ибо вынуждена была это сделать, и ее выступающая челюсть стала еще заметнее.
Все мужчины работали в дневную смену, и ей в общем-то везло, поскольку ни с одним из них не случилось серьезного несчастья; они всегда уходили в шахту и не торчали дома, если болел палец на ноге или мочка уха, вроде некоторых лентяев. А потому в доме должны были водиться деньги. Но их не было.
Львиную долю заработка они проедали, остальное тратили на выпивку. Главной их страстью был бекон, и непременно самый лучший. В лавке, где мать никогда не вылезала из долгов, она почти ежедневно просила отпустить ей три фунта бекона, нарезанного толстыми ломтями, когда другие брали только фунт, и если мистер Гриффитс, со значением поглядывая на толстую расчетную книгу, намекал: «Снова три фунта, миссис Рис?»— она неизменно отвечала: «Кормлю здоровых мужиков». Словно это было исчерпывающим объяснением всех ее долгов, что, мол, с этим поделаешь, в мире существуют здоровые, рослые мужики, и их нужно кормить.
За исключением одной соседки, она ни с кем, по сути дела, не общалась вне дома. Да и дома-то, какое там было общение. Угловатая, костлявая, при своем среднем росте она казалась придавленной этим сборищем крупных мужских особей, которых произвела на свет благодаря своему здоровяку мужу. Бросая угрюмые взгляды из-под козырька мужниной кепки, она никогда не заходила дальше главной улицы поселка, хотя ребенком однажды побывала на берегу моря; тогда голову ее украшала светло-желтая соломенная шляпка с воткнутыми в нее со всех сторон маргаритками.
В четыре часа пополудни мужики вваливались в ее крохотную кухню во всей своей шахтерской грязи для важного действа — приема пищи; над очагом поднимался пар от кастрюль с водой и горячей едой, а все это тесное помещение становилось похожим на знаменитую Черную Дыру в Калькутте.
Ни один из сыновей, даже самый старший, вроде бы и не собирался жениться, несмотря на то, что иногда мать, словно суетливая наседка, пыталась вытолкнуть их из гнезда. То один, то другой заводили шашни с девчонками, но они ни к чему не приводили. Сыновья ее принадлежали к тому типу людей, которые не женятся до тех пор, пока им окончательно не наскучат развлечения юности: футбол, собачьи бега и пиво. Мать жаловалась на тесноту соседке с верхнего этажа, говоря, что у нее в доме яблоку негде упасть.