Затем он с похвальной педантичностью стал вспоминать, не нарушил ли он своего доброжелательного умонастроения и мирного характера при каких-либо обстоятельствах, хотя бы по отношению к г-же Бержере. И вскоре он осознал, что в этом частном случае он поступал против своих общих правил и обычных чувств, что тут его поведение представляло интересные особенности, из которых он отметил наиболее странные.
«Главные особенности: я притворяюсь, будто считаю ее преступной, и действую так, словно и в самом деле исповедую это общее людям заблуждение. Совесть упрекает ее за прелюбодеяние с господином Ру, моим учеником, я же считаю ее прелюбодеяние дозволенным, так как оно никому не причинило зла. Госпожа Бержере нравственнее меня. Но, считая себя виновной, она извиняет себя. А я, не считая ее виновной, не извиняю ее. В мыслях о ней я безнравственен и кроток. В обращении с ней я нравственен и жесток. Я безжалостно осуждаю не ее поступок, который, с моей точки зрения, только смешон и неуместен, а ее самое, виновную не в том, что она сделала то, что она сделала, а в том, что она есть то, что. она есть. Юная Эфеми права: я злой!»
Он остался доволен собою и, развивая новые мысли, рассуждал так:
«Я действую, значит – я злой. И без этого опыта я знал, что нет безобидного действия и что действовать – значит вредить или разрушать. Как только я начал действовать, я стал зловредным».
Он говорил так не без основания, потому что в самом деле систематически, упорно, последовательно стремился отравить жизнь г-же Бержере, отнять у этой женщины все блага, необходимые ей при ее примитивной душе, семейных наклонностях и общительной натуре, и в конце концов выжить из дому надоедливую и неприятную супругу, своей изменой давшую ему в руки бесценное преимущество.
Он пользовался этим преимуществом. Он выполнял свое дело с энергией, удивительной для слабохарактерного человека. Г-н Бержере был человеком нерешительным и безвольным. Но в этом случае его подстрекал непобедимый Эрос, желание. Ибо мир зиждется на желании, оно более сильно, чем воля, и именно оно создало мир. Г-н Бержере руководствовался в своем поведении Эросом, неизъяснимым желанием не видеть более г-жу Бержере. И в этом чистом, ясном желании, не омраченном ненавистью, было столько же сладостной силы, как и в любви.
Между тем юная Эфеми дожидалась, чтобы хозяин ответил ей или хоть накричал на нее. Она походила на г-жу Бержере, свою хозяйку, – молчание было ей тягостнее брани и оскорблений.
Наконец г-н Бержере заговорил. Он сказал, не возвышая голоса:
– Я вас не держу. Вы уйдете от нас через неделю.
В ответ юная Эфеми жалобно заскулила. На минуту она остолбенела. Затем в тупом и горестном недоумении вернулась на кухню, увидела кастрюли, помятые, как доспехи на поле брани, ее доблестными руками; стул с продавленным сиденьем, что, впрочем, не вызывало особых неудобств, потому что она на него не садилась; кран, из которого ночью часто текла вода и заливала квартиру, так как она забывала его закрыть; вечно засоренную раковину; стол, изрубленный ножом; чугунную, изъеденную огнем плиту; черную дыру для угля; полки, украшенные бумажным кружевом; банку с ваксой; бутылку с жидкостью для чистки меди. И тут, окруженная памятниками своей многотрудной жизни, она заплакала.
А г-н Бержере решил отправиться заутра, как говорили в старину, заутра, в базарный день, к Денизо, который держал на площади св. Экзюпера рекомендательную контору для прислуги. В низкой приемной сидело десятка два крестьянок, и молодых и старых: одни – коренастые, краснолицые и толстощекие, другие – долговязые, сухопарые, желтые, не схожие ни ростом, ни лицом, но все схожие беспокойно напряженным выражением глаз, потому что в каждом посетителе, скрывавшем дверь, все они видели свою судьбу. Г-н Бержере оглядел это скопище женщин, ожидающих нанимателя. Затем прошел в контору, увешанную календарями, где Денизо собственной персоной сидел за столом, заваленным замусоленными книгами для записей и старыми подковами, служившими пресс-папье.
Господин Бержере просил рекомендовать ему служанку и, надо думать, потребовал особу, одаренную редкими качествами, потому что после десятиминутного разговора вышел в полном огорчении. Однако, проходя обратно по приемной, он увидел в темном углу фигуру, сперва им не замеченную. Это было существо без возраста и пола; на длинном, узком туловище сидела костлявая и облезлая голова со лбом, нависшим, как громадный шар, над носом, таким коротышкой, что видны были одни ноздри. Из открытого рта торчали лошадиные зубы, а под отвисшей губой совсем не было подбородка. Она сидела в углу, не шевелясь, ни на кого не глядя, сознавая, быть может, что ее не наймут так скоро и предпочтут ей других, но все же спокойная и довольная собой. Она была одета, как одеваются женщины в низменных местностях, где царит лихорадка. В ее вязаном чепце застряли соломинки.
Господин Бержере долго рассматривал ее в мрачном восхищении. Наконец, указав на нее Денизо, сказал:
– Вот она мне подходит.
– Мари? – спросил удивленно хозяин конторы.
– Она самая, – ответил г-н Бержере.
Господин Мазюр, архивариус, получил наконец академические знаки отличия и смотрел теперь на правительство со снисходительной кротостью. Так как он не мог не возмущаться, то отныне обратил свой гнев на клерикалов и разоблачал заговоры епископов. Встретив однажды утром на площади св. Экзюпера г-на Бержере, он стал предостерегать его от клерикальной опасности.
– Духовенству не удалось свергнуть республику, так теперь оно хочет захватить ее в свои руки, – сказал он.
– Таково стремление всех партий, – ответил г-н Бержере, – это естественный результат демократических установлений, потому что суть нашего демократического строя в борьбе партий, раз сам народ разделен по своим интересам и чувствам.
– Но, – продолжал г-н Мазюр, – совершенно недопустимо, что клерикалы прикрываются маской свободы и обманывают избирателей.
На это г-н Бержере возразил:
– Все партии, оказавшиеся не у власти, провозглашают свободу, потому что это усиливает оппозицию и ослабляет правительство. По той же причине партия, стоящая у власти, где только может, урезывает свободу и издает самые тиранические законы именем державного народа. Нет такой хартии, которая охраняла бы от ее посягательств свободу и верховную власть народа. В теории деспотизм демократии не знает никаких границ. Фактически же, если говорить только о настоящем моменте, деспотизм этот надо признать довольно, умеренным. Нам дали «злодейские законы». Но ведь их не применяют.
– Господин Бержере, – сказал архивариус, – хотите выслушать добрый совет? Вы республиканец: не стреляйте же по друзьям. Если мы не примем мер, мы вновь подпадем под власть духовенства. Реакция делает ужасающие успехи. Белые всегда останутся белыми, а синие – синими, как говорил Наполеон. Вы – синий, господин Бержере. Клерикальная партия не простит вам ваших каламбуров о Жанне д'Арк. Даже я вам этого не забуду, ведь Жанна д'Арк и Дантон – мои кумиры. Вы вольнодумец. Защищайте вместе с нами светскую власть! Объединимся! Только единение даст нам силу для победы: К борьбе с клерикализмом призывают интересы высшего порядка.
– Я вижу тут, главным образом, интересы партии, – ответил г-н Бержере. – И если мне пришлось бы присоединиться к какой-либо партии, я поневоле примкнул бы к вашей так как единственно ей я мог бы служить без особого лицемерия. Но, к счастью, меня ничто не вынуждает к этой крайности, и мне нет надобности окорнать свой ум, чтобы войти в политическую клетку. По правде говоря, я отношусь безразлично к вашим спорам, потому что чувствую их бесплодность. В конце концов вы мало чем отличаетесь от клерикалов. Если бы они сменили вас у кормила власти, условия жизни не изменились бы. А в государстве имеют значение только условия жизни. Убеждения – игра словами, не больше. Вы отличаетесь от клерикалов только убеждениями. Вы не можете противопоставить их морали свою по той простой причине, что во Франции не существуют одновременно две морали: с одной стороны – религиозная, а с другой – светская. Те, кто думает иначе, обмануты видимостью. Я вам это докажу в немногих словах.
У каждой эпохи есть свой уклад жизни, которым определяется общий всем людям образ мыслей. Наши нравственные понятия не продукт размышления, а результаты обычаев. Так как с признанием этих понятий связано уважение, а с их отрицанием – позор, то никто не осмеливается критиковать их открыто. Они принимаются без проверки, всем обществом целиком, независимо от религиозных верований и философских убеждений, и поддерживаются как теми, кто считает для себя обязательным применять их на практике, так и теми, кто в своих поступках ими не руководствуется. Спорным является лишь происхождение этих понятий. Люди, считающие себя вольнодумцами, полагают, будто руководствуются в своем поведении предписаниями природы, а верующие считают, что следуют предписаниям религии, и оказывается, что это почти одно и то же, не потому, что предписания эти универсальны, – то есть разом и божественны и естественны, как принято говорить, – но, наоборот, потому что они свойственны данному времени и месту, проистекают из одинаковых обычаев и выведены из одинаковых предрассудков. У каждой эпохи есть своя господствующая мораль, которая вытекает не из религии и не из философии, а из привычки, – единственной силы, способной объединить людей в одном чувстве, потому что все, подлежащее обсуждению, разъединяет их и человечество может существовать лишь при том условии, если оно не размышляет о самой сущности своего существования. Мораль господствует над верованиями: о верованиях спорят, тогда как сама мораль никогда не подвергается проверке.