— Этот Филипп, этот глупец, — сказала она негромко, но не скрывая своего гнева. — Меня не удивляет, что он осторожен, он ведь трус по натуре. Но все-таки, он мог бы сказать и побольше. Мог бы несколько яснее дать нам понять все. "Все выражают ему живейшее сочувствие". Что это означает? Может означать все и ровно ничего. Чтобы сказать мне это, не стоило и звонить. Все ненавидят моего сына, — продолжала она тихо, горестно, ожесточенно. — Все рады, когда с ним случается беда. Они завидуют ему, эти мелкие людишки, с которыми Он имеет дело. Они всегда только и ждали случая досадить ему. Возможно, это кто-нибудь из шоферов. Они скажут, что сделали это из политических соображений, во имя отечества. Но я их знаю. Это все только ненависть и зависть. Ненависть черни, потому что мой сын на десять голов выше их, потому что он добился чего-то. Они не могут ему этого простить. Оттого-то они и воспользовались первым удобным случаем, чтобы нанести ему страшный удар. — Она говорила теперь еле слышно, но все ожесточенней и ожесточенней. — И как коварно они все подготовили и рассчитали. Никаких сомнений: это они украли у него ключ. В ее маленьких злых глазках, устремленных куда-то в одну точку, были ярость и беспомощность. — Я полагаю, — сказала она Симоне своим обычным холодным и вежливым тоном, — что тебе следовало бы помыть посуду и отправиться спать. Но сначала дай мне сигарету.
Симона подала сигареты и спички и вышла. В дверях она незаметно оглянулась. В ярком свете очень сильных ламп мадам сидела одна, толстая, черная, и курила.
Рассвет едва забрезжил, а Симона уже с величайшим нетерпением ждала дядю Проспера. "Он вернется с первыми лучами солнца", — сказал супрефект. Утро разгоралось. Десять раз выбегала Симона в сад, на то место, откуда открывалась дорога, и каждый раз ни с чем возвращалась назад.
Теперь она — как вчера, а вероятно, и сегодня мадам — не раз и не два взвешивала каждое слово супрефекта. Но, в противоположность мадам, ее не тревожили опасения за судьбу дяди Проспера. Она убеждена, что то, что сказал мосье Корделье, не пустое утешение. Ее гораздо больше беспокоили собственные тайные сомнения — как воспринял ее поступок дядя Проспер. Но она гнала их прочь. Она уверена, что дядя приветствует случившееся: весь город, судя по намекам мосье Корделье, правильно оценивает это событие и понимает его подоплеку. Но на вилле Монрепо думают не так, как в городе. У Симоны не выходят из головы тихие злые слова мадам, ее яростные несправедливые утверждения, будто только ненависть к дяде Просперу могла толкнуть на такое дело, и речи мадам черной паутиной опутывают чистую веру Симоны.
Но вот наконец телефонный звонок. В мгновение ока Симона была у телефона. Да, это дядя Проспер. Он поздоровался, спросил, как там поживают на вилле Монрепо, разговаривал, как всегда. Симона была разочарована, она ждала каких-то особенных слов. Но, может быть, он считал неудобным открыто говорить по телефону, который контролируется немцами? Он ограничился несколькими общими фразами и попросил к телефону мадам.
Симона позвала мадам, но мадам была уже тут. Забившись в угол прихожей, Симона ловила ее реплики. Мадам говорила односложно, из ее ответов мало что можно было понять, да и весь разговор был очень короток. Симона надеялась, что мадам расскажет, о чем шла речь.
— Как дядя? Все у него в порядке? — спросила она наконец сама, так как мадам молчала.
— Да, все в порядке, — ответила мадам.
После обеда, не дождавшись возвращения дяди, Симона, как обычно, стала собираться в город за покупками. Она прекрасно знала, как неодобрительно отнеслась бы к этому мадам, но ее это не остановило. Она надела зеленое полосатое платье, взяла корзину и велосипед.
Въезд в город охранялся заставой, у которой стоял немецкий патруль. Симона была потрясена. Она знала, что боши пришли, мысленно готовилась к этому бесчисленное множество раз, но когда увидела их перед собой, испугалась, как будто на нее обрушилось что-то неожиданное. Солдаты, молодые парни с тупыми, безразличными лицами, едва взглянули на Симону; для пешеходов проход был свободный. Симону пропустили беспрепятственно.
Она шла по городу как во сне. Повсюду были немецкие солдаты. Рассудком Симона понимала, что эти солдаты — живая действительность, но все ее существо отказывалось этому верить, пугающее чувство нереальности всего, что она видела, не оставляло ее. Не может этого быть, чтобы они были здесь, в городе, расхаживали по улицам и громко разговаривали на своем непонятном, варварском языке.
У Симоны не было заранее сложившегося представления, какие они, эти вторгшиеся победители; ей только казалось, что то злое, что они несут с собой, должно и внешне выразиться в чем-то отталкивающем и страшном. Она готовилась увидеть бездушные, жестокие лица, готовилась услышать о бесчисленных злодеяниях. Но все было иначе. Боши оказались молодыми, бесцеремонными и довольными собой людьми — только и всего. Симона, обладавшая здравым смыслом, видела это, и все же чужеземцы казались ей нестерпимо наглыми. Само их присутствие было нестерпимой наглостью, и эта наглость обжигала Симону болью и яростью.
Боши расположились, как дома. В бесцеремонно расстегнутых рубашках они шатались по городу, посиживали перед отелями, на площадях, на террасах кафе, они смеялись и громко разговаривали и поливали себя водой из фонтанов на площади Совиньи. И эта непринужденность, эта развязность бошей, чувствующих себя в Сен-Мартене как дома, казались Симоне страшнее самой ужасной грубости, какую она только могла себе представить.
Открылись кое-какие магазины. Но жители Сен-Мартена, показывавшиеся на улицах, робко жались к стенам домов, разговаривали вполголоса, торопливо пробегали по тротуарам, спеша поскорее попасть домой, — они казались чужими в собственном городе. Бродя по знакомым извилистым, горбатым улочкам, Симона чувствовала себя здесь вдвойне чужой, чужой бошам, и чужой горожанам, от которых ее отделяла ее тайна; больше того — ей казалось, что горожане смотрят на нее, как на чужого, непонятного им человека.
Она шла мимо дома Этьена. После вчерашнего она еще не говорила ни с кем из близких ей людей. Ей необходимо повидать Этьена. Она позвала его условным свистом. Может быть, он не уехал, может быть, он дома. Она ждала, выйдет ли он, словно от этого зависела ее жизнь. Он вышел.
Его честное широколобое, с узким подбородком, лицо отражало, как зеркало, малейшее движение души, и Симона сразу увидела, что он все знает. Иначе и быть не могло, ведь она так опрометчиво рассказала ему тогда свой сон. Она пожалела, что рассказала, но теперь была довольна, — можно открыто говорить с Этьеном.
Точно так же, как вчера, они, не уговариваясь, направились в парк Капуцинов. На площадке для игр возились дети. И два немецких солдата были здесь и с улыбкой смотрели на детей. Это не помешало Симоне и Этьену присесть на одну из низеньких скамеек.
Этьен восхищенными глазами смотрел на Симону.
— Я всегда ждал, — сказал он хриплым от благоговейного волнения голосом, — всегда ждал от тебя чего-нибудь поистине великого.
Симону, залившись краской, не знала, куда деваться от смущения, она возилась с велосипедом, прислоненным к скамье. Но в душе ее были гордость и счастье.
— Ты, значит, считаешь, что это было правильно? — застенчиво пробормотала она.
— Правильно? — возмутился он. — Ты совершила подвиг. Я горжусь, что я твой друг. Чудесный сон тебе приснился.
Симона покраснела еще сильнее. Она не знала, что сказать. Он, помолчав, сказал с лукавой улыбкой:
— И все знают, что это сделала ты.
— Откуда? Каким образом? — спросила она, ошеломленная.
— Но ведь это совершенно ясно, — ответил он, — ведь ты дочь Пьера Планшара.
— А разве никто не думает, что это мог сделать сам дядя Проспер? — спросила она.
— Мосье Планшар? — Этьен удивленно взглянул на нее. — Нет, это, пожалуй, никому не приходит в голову.
Он видел, в каком она смятении.
— А почему бы им не знать, что это сделала ты? — спросил он. По-моему, нет ничего плохого в том, что они знают, только от бошей это нужно скрывать.
Симона напряженно думала. Дети шумели. Солдаты ушли.
— Послушай, Этьен, — сказала она, — ты прав, это хорошо, что они знают, но помни: важно, чтобы никто ничего не знал. Это не я сделала. Да как я могла это сделать? Я все время была в городе, все меня видели. Я была в супрефектуре, я оставила свои велосипед в супрефектуре. Понятно?
— Ты действительно все предусмотрела, — изумился Этьен.
Они пошли обратно к центру города. Симона чувствовала, что все смотрят ей вслед: это было ужасно, точно мурашки ползали по телу, но было в этом и что-то прекрасное. Хорошо, что она не одна, — и Симона оживленно болтала с Этьеном.