— Нет… да! — с запинкой ответил Говард де Говард. — То есть не так уж коротко — не очень близко… (англичанин никогда не признается, что незнаком с герцогиней такой-то.)
— Гм! — сказал мистер Абертон, проводя огромной рукой по своим прямым, светло-желтым волосам. — Гм, как вы полагаете — может кто-нибудь рассчитывать на успех у нее?
— Полагаю, что может тот, у кого располагающая наружность, — изрек призракоподобный аристократ, самодовольно оглядывая свои до невероятия тощие подпорки.
— Будьте так добры, — снова начал Абертон, — скажите, что вы думаете о мисс N.? Говорят, она богатая наследница.
— Что я о ней думаю? — переспросил секретарь, столь же бедный, сколь тощий. — А вот что: в свое время я подумывал о ней.
— По слухам, ее обхаживает этот дурак Пелэм (говоря это, мистер Абертон не подозревал, что я стою позади него).
— Сомневаюсь, чтобы это было так, — возразил секретарь, — его всецело занимает мадам д'Анвиль.
— Вздор! — не допускавшим возражений тоном заявил Абертон. — Уж она-то никогда не обращала на него внимания!
— Почему вы так уверены в этом? — полюбопытствовал мистер Говард де Говард.
— Почему? Да потому что он никогда не показывал ни единой ее записочки и даже никогда никому не говорил, что у него liaison с ней!
— О! Это вполне достаточное доказательство! — согласился Говард де Говард. — А вот, кажется, герцогиня Перпиньянская!
Мистер Абертон обернулся, я тоже — наши взгляды скрестились, он потупился — что удивительного, после того как он присоединил к моему имени такой лестный эпитет; но я был слишком хорошего мнения о себе, чтобы хоть сколько-нибудь дорожить его отзывом; вдобавок в эту минуту я был сам не свой от изумления и радости, ибо в герцогине Перпиньянской я узнал даму, с которой познакомился утром. Она встретилась со мной глазами и с улыбкой ответила на мой поклон. «А теперь, — сказал я себе, подходя к ней, — посмотрим, не удастся ли мне затмить Абертона».
Когда мы хотим понравиться женщине, мы все действуем одинаково: поэтому я избавлю читателя от пересказа беседы, которую вел в тот вечер. Я уверен — если он припомнит, что роль влюбленного в ней играл Генри Пелэм, — он нимало не усомнится в успешном результате.
Alea sequa vorax species certissima furti
Non contenta bonis, animum quoque perfida mergit;
Furca, furax — infamis, iners, furiosa, ruina.
Petr. Dial[261].
На следующий день я пообедал у «Братьев из Прованса»; к слову сказать, это превосходнейшая ресторация, где кормят отменной дичью и куда, вдобавок, почти не ходят англичане.[262] После обеда я решил побывать в игорных домах, которыми кишмя кишит Пале-Рояль.
В одном из этих домов народу набралось столько, а духота была так невыносима, что я тотчас ушел бы, если б меня не поразило напряженное, тревожное выражение лица одного из тех посетителей, которые за большим столом играли в rouge et noir.[263]
То был мужчина лет сорока, желтовато-смуглый, с крупными чертами лица. Его можно было бы назвать красивым, если бы в глазах и уголках рта не залегло мрачное выражение, делавшее его лицо скорее неприятным, нежели привлекательным. Неподалеку от него, тоже участвуя в игре, сидел мистер Торнтон; его беспечный, равнодушный вид являл разительный контраст мучительному беспокойству человека, наружность которого я только что описал.
Сперва мне показалось, что те двое да я — единственные англичане во всем зале. Присутствие первого из них в этом злачном месте изумило меня гораздо больше встречи с Торнтоном, так как в обличье незнакомца было нечто distingué, гораздо менее подходившее к этому притону, нежели air bourgeois[264] и такая же одежда моего ci-devant[265] секунданта.
«Ну вот, еще один англичанин!» — сказал я себе, когда, обернувшись, увидел сюртук из грубой, плотной ткани, который никак не мог облегать плечи жителя континента. Человек, одетый в этот сюртук, стоял как раз напротив того места, где сидел смуглый незнакомец. Низко нахлобученная шляпа скрывала верхнюю часть его лица; я пересел, чтобы лучше рассмотреть его. Он оказался тем, кого я накануне видел в обществе Торнтона. Навсегда запомнилось мне суровое, жестокое выражение, не сходившее с его лица, покуда он вглядывался в резкие, искаженные азартом черты своего визави. В его глазах и линии рта нельзя было различить ни удовольствия, ни ненависти, ни презрения в их чистом, беспримесном виде, — но, казалось, все эти чувства слились и переплавились в единую смертоносную, опустошительную страсть.
Этот человек не говорил, не играл, не двигался. По-видимому, волнение, царившее вокруг, не имело над ним никакой власти. Он стоял, погруженный в свои мрачные, непроницаемые мысли. Его испепеляющий взор, в котором было нечто демоническое, не отрывался от возбужденного лица игрока, не замечавшего этого пристального наблюдения. Я не в силах был двинуться с места. Странное, непонятное любопытство сковывало меня, но вскоре я встрепенулся, услыхав громкий возглас смуглолицего игрока, — первый, который у него вырвался, — прежде он, несмотря на свое волнение, безмолвствовал; глубокий, прерывающийся звук его голоса вызывал живейшее сочувствие к тяжким мукам, исторгшим из недр души это восклицание.
Трясущейся рукой он вынул из истрепанного кошелька немногие остававшиеся там золотые и все до единого поставил на красное. Он перегнулся через стол; нижняя губа у него отвисла, руки были судорожно сжаты; все свидетельствовало о том, что его истерзанные нервы напряжены до предела. Я дерзнул встретиться глазами со вторым незнакомцем, — я чувствовал, что его взгляд все еще устремлен на игрока: да, он покоился на нем, такой же недвижный, такой же суровый, но теперь над всем, что отражалось в нем прежде, преобладала радость — такая чудовищная и злобная, что взгляд, исполненный гнева и ненависти, не внушил бы мне такого леденящего душу ужаса. Я опустил глаза, я все свое внимание сосредоточил на игре — оставалось открыть последние две карты. Еще минута ожидания — фортуна выбрала черное. Незнакомец проиграл. Ни слова не проронив, он тупо посмотрел на длинный совок, которым маркер вместе с последними его деньгами сгреб его последние надежды, встал, вышел из зала и исчез.
Второй англичанин вскоре последовал за ним. Он рассмеялся отрывистым, глухим смешком, который, по всей вероятности, услышал только я, и, прорвавшись сквозь бесчисленные sacres[266] и mille tonnerres,[267] которыми была насыщена атмосфера этого ада, быстрым шагом пошел к двери. Словно тяжкое бремя спало с моей души, когда он скрылся из глаз.
Reddere personae scit convenientia cuique.
Ног. Ars Poet.[268]
На другое утро, когда я, сидя за завтраком, размышлял о том, что произошло на моих глазах минувшей ночью, мне доложили о приходе лорда Винсента.
— Как себя чувствует покоритель сердец Пелэм? — спросил он, входя в комнату.
— Признаться, — ответил я, — сегодня на меня почему-то нашла хандра, и ваш приход — словно солнечный луч в хмурый ноябрьский день.
— Блестящее сравнение, — сказал Винсент, — вот увидите, скоро я из вас сделаю премиленького поэта, выпущу в свет изящный томик ваших стихов in-octavo и посвящу их леди Д. К слову сказать — вы когда-нибудь читали ее пьесы? Вы знаете, они ведь не опубликованы, — леди Д. дала их напечатать только для тесного круга друзей.
— Нет, — ответил я. Говоря по совести, спроси меня его сиятельство о любом другом сочинении, я, сообразно роли, которую мне тогда угодно было играть, дал бы тот же ответ.
— Нет! — словно эхо, повторил Винсент. — Разрешите вам сказать — никогда не подавайте виду, что вам неизвестно то или иное неопубликованное сочинение. Чтобы быть recherché,[269] всегда нужно знать то, чего не знают другие, тогда можно вволю издеваться над всем тем, что они знают. Вам незачем переступать порог храма науки — там каждый новичок может с вами померяться. Хвалитесь тем, что вами открыта святая святых, — и среди десяти тысяч не найдется человека, который мог бы это оспаривать. Читали ли вы памфлет господина де***?
— Признаться, — сказал я, — у меня было столько дел…
— Ah, mon ami[270], — воскликнул Винсент, — жалобы на обремененность делами — самый верный признак безделья. Но вы на этом потеряли — памфлет хорош. К слову сказать, у *** незаурядный, хотя и не обширный ум, напоминающий мне садик мелкого буржуа где-нибудь под Лондоном. Тут и хорошенький цветник и китайская пагода; дуб — в одном углу, грядка шампиньонов — в другом, а главное — готическая руина против широкого окна-фонаря. Вы можете одним махом пересечь такой садик от края до края; все четыре страны света — в пределах кротового холмика! Но все, что вы там найдете, в своем роде хорошо, все размещено не без изящества и не без плана.