— Ради чего? — отвечал Жан Вальжан таким тихим и глухим голосом, как будто бы он говорил самому себе, а не Мариусу. И в самом деле, ради чего этот каторжник только что сказал: «Я — каторжник»? — Ну, да! Причина существует, и очень странная. Виновато в этом стремление быть честным. В этом, видите ли, и заключается все несчастье: я чувствую, что меня привязывают к тому, что происходит в моем сердце, какие-то узы. К старости эти узы становятся особенно крепкими. Все остальные узы слабеют, распадаются, а эти держатся. Если бы я мог уничтожить, разорвать их, распутать или разрезать их узел, уйти подальше от самого себя, я был бы опасен, и мне оставалось бы только уехать. Для этого на улице Булуа существует контора дилижансов, я взял бы место и уехал, и вы были бы счастливы. Я пытался разорвать эти узы, я тянул изо всей силы, но не мог разорвать их, я рвал вместе с ними свое сердце. Тогда я сказал самому себе: «Я не могу жить нигде в другом месте; я должен оставаться здесь». Ну да, вы правы, я поступаю очень глупо, почему бы мне и в самом деле не остаться жить здесь, не делая никаких признаний? Вы мне предлагаете комнату в доме, баронесса Понмерси любит меня, она даже сказала этому креслу: «Раскрой ему свои объятия». Ваш дедушка тоже будет очень рад, если я поселюсь здесь. Я ему нравлюсь. Мы будем жить вместе, вместе обедать. Я ходил бы гулять вместе с Козеттой… с баронессой Понмерси, должен был бы я сказать, это вырвалось у меня по старой привычке, — мы жили бы под одной кровлей, обедали бы за одним столом, вместе сидели бы у камина зимой, вместе гуляли бы летом, — это такая радость, такое счастье, это все. Мы жили бы одной семьей. Одной семьей!
При этом слове Жан Вальжан содрогнулся. Он скрестил руки, потупил взор и стал рассматривать пол у своих ног, но затем его голос вдруг сделался громким.
— Одной семьей! Нет. У меня нет семьи. Я не принадлежу к вашей семье. Я не могу принадлежать ни к какой семье. Там, где другие могут чувствовать себя как дома, я лишний. Семьи существуют, но не для меня. Все мое несчастье заключается в том, что я как бы выброшен за борт. Были ли у меня отец и мать? Я почти сомневаюсь в этом. В тот день, когда я выдал замуж эту девочку, для меня все кончилось. Я видел ее счастливой, видел ее соединенной с любимым человеком, видел доброго старичка, видел дом, где они оба будут жить как два ангела, наслаждаясь безоблачным счастьем, все это было очень хорошо, и я сказал себе: «Ты сюда не имеешь права входить». Я мог бы солгать вам, обмануть вас всех, остаться навсегда Фошлеваном. До тех пор пока это было нужно для нее, я мог лгать, но теперь это касается уже меня лично, и я не должен больше делать этого. Мне стоило только молчать — это правда, и все бы шло своим чередом. Вы спрашиваете, что заставило меня говорить? Глупая вещь — совесть. Молчать было бы сравнительно легко. Я всю ночь старался убедить самого себя в этом. Вы требуете от меня полной исповеди, но то, что я вам теперь говорю, так необычно, что вы имеете право требовать от меня этого. Ну да, я всю ночь советовался сам с собой, я давал себе очень хорошие советы, я сделал все, что мог. Но две вещи мне не удались: я не мог ни порвать ту нить, которая держит меня за сердце, наглухо и крепко привязанным, ни заставить умолкнуть кого-то, кто неслышно для других говорит со мной, когда я остаюсь один. Вот почему я пришел к вам сегодня утром, чтобы сделать признание. Я вам рассказал все, или почти все. Мне незачем рассказывать вам то, что касается только одного меня, это я оставляю про себя. Все главное вы знаете. Я взял свою тайну и принес ее к вам. Я рассказал вам свою тайну. Мне не легко далось прийти к этому решению. Я боролся всю ночь! Вы, может быть, тоже думаете, что я не говорил самому себе, что никому нет дела до Шанматье, что, скрывая свое настоящее имя, я никому не причиняю вреда, что фамилия Фошлевана дана мне была самим Фошлеваном из благодарности за оказанную ему услугу, что я мог бы сохранить, эту фамилию, что я мог бы быть счастливым в той комнате, которую вы мне предлагаете, что я не нуждался бы ни в чем, что у меня был бы свой уголок и что я жил бы в одном доме с Козеттой и с вами. У каждого была бы своя доля счастья. Если бы я продолжал оставаться Фошлеваном, это удовлетворило бы всех. Да, это удовлетворило бы всех, за исключением моей души. Вокруг меня была бы радость, а в глубине души у меня царил бы мрак. Недостаточно быть счастливым, нужно быть и довольным самим собой. Предположим, что я остался бы Фошлеваном, что я скрыл бы свое настоящее лицо, что во время вашего веселья я носил бы в себе тайну, когда у вас был бы светлый день, у меня был бы мрак. Предположим, что я тайно, не делая никаких признаний, привел бы к вашему очагу каторгу, сел бы за ваш стол с мыслью, что если бы вы знали, кто я, то вы бы выгнали меня, что мне прислуживают люди, которые, если бы они знали правду, сказали бы: «Какой ужас!» Я находился бы в вашем кругу, тогда как вы этого вовсе не желали бы, я должен был бы обманом пожимать вам руку! В вашем доме уважение делилось бы между почтенными сединами и опозоренными седыми волосами. В те часы, когда вы думали бы, что вы только среди близких вам людей, когда мы были бы вчетвером: ваш дед, вас двое и я, тут же присутствовал бы и пятый неизвестный! Живя вместе с вами вашей жизнью, я должен был бы заботиться только о том, чтобы крышка моего ужасного колодца никогда бы не открывалась. Я был бы между вами все равно, что мертвый среди живых. Этим я сам осудил бы и ее на вечную каторгу жить вместе со мной. Мы все трое — вы, Козетта и я — носили бы зеленый колпак каторжника. Разве вас не страшит эта мысль? Теперь я только самый несчастнейший из людей, а тогда я был бы самый чудовищный. И это преступление я совершал бы каждый день! И эту ложь я говорил бы каждый день. На моем лице каждый день видна была бы эта печаль мрака! И каждый день я делил бы с вами свое бесчестие, с вами, с моими дорогими, моими невинными детьми! Вы думаете, молчать легко? Вы думаете, хранить молчание просто? Нет, это далеко не так просто. Иногда бывают такие минуты, когда молчать — значит лгать. И всю эту ложь, весь этот обман, весь этот позор, всю эту низость, все это предательство, все это преступление я пил бы капля за каплей, выплевывал бы его и потом опять пил бы, я кончал бы в полночь и начинал бы снова в полдень. Я лгал бы, здороваясь с вами утром и прощаясь с вами вечером. С этой мыслью я ложился бы спать, ел бы хлеб, смотрел Козетте в глаза и отвечал бы улыбкой дьявола на улыбку ангела, я был бы гнусным негодяем! Зачем же делать это? Чтобы быть счастливым, и кому? Мне! Разве я имею право быть счастливым? Я выброшен из жизни, милостивый государь!
Жан Вальжан остановился. Мариус слушал. Исповедь такой душевной тоски нельзя прервать. Жан Вальжан снова понизил голос, но теперь это был уже не глухой, а какой-то зловещий шепот.
— Вы спрашиваете, почему я говорю вам все это? На меня никто не доносит, меня не преследуют, не следят за мной. Но вы ошиблись, на меня подан донос, меня преследуют, меня ищут: кто? Я. Я сам загораживаю себе дорогу. Я с трудом бреду, спотыкаюсь, останавливаюсь и отступаю, а когда ловишь себя сам, то держишь крепко — и, ухватив самого себя рукой за воротник, обращаясь к Мариусу, он продолжал: — Взгляните на этот кулак. Не правда ли, что он держит воротник так, как будто не хочет его выпустить? Ну! Так вот моя совесть — это тот же кулак! Милостивый государь, если хочешь быть счастливым, никогда не следует думать о лежащих на вас обязанностях: сознание долга неуловимо, раз только вы его поняли. Можно подумать, что это сознание только наказывает за то, что его поняли, но нет, оно и вознаграждает вас за это, потому что оно заставляет вас переживать такие адские муки, когда чувствуешь вблизи себя Бога. Только тогда и можно жить в мире с самим собой, когда истерзаешь в себе все, — и, делая ударение в словах, он прибавил: — Господин Понмерси, как это ни странно покажется вам, я честный человек. Падая в ваших глазах, я поднимаюсь в своих собственных. Один раз со мной это уже было, но тогда это было не так печально, но это ничего не значит. Да, я честный человек. Я не был бы больше им, если бы вы по моей вине продолжали меня уважать, но теперь, когда вы меня презираете, я опять честный человек. Надо мною тяготеет злой рок. Я только обманом могу пользоваться уважением, но это уважение меня унижает и внутренне тяготит, и для того, чтобы я сам себя уважал, нужно, чтобы другие меня презирали. Тогда я выпрямляюсь. Я каторжник, повинующийся своей совести. Я прекрасно знаю, что всем это покажется невероятным. Но что же я могу с этим поделать? Я говорю вам правду, это так уже есть на самом деле. Я заключил договор с самим собой и твердо выполняю его. В жизни бывают такие минуты, которые налагают на нас известные обязательства, которые заставляют нас всегда помнить об этом. Видите ли, господин Понмерси, в моей жизни случилось нечто подобное.
Жан Вальжан опять остановился, с усилием проглатывая слюну, точно она имела горьковатый вкус, а затем продолжал: