Барбара заказала устрицы; меня всегда не на шутку занимал вопрос — а куда деваются раковины, скорлупа, остающиеся от этой странной рыбы? Ведь нет на всем земном шаре другого места, столь богатого устрицами, как лондонский Ист-Энд? Иностранец мог бы придти к выводу (ошибочному), что труженики Ист-Энда питаются исключительно устрицами. Как их удастся собрать в одном месте в таких количествах и куда и конце концов девается скорлупа, — загадка, хотя Уошберн, которому я как-то предложил ее, разгадал ее без всякого труда и радостно сообщил мне ответ: «А ее отдают бедным. Богатым — устрицы, бедным — скорлупа. Так уж делятся дары Господни между тварями Его — ничто не должно пропасть». Из напитков всем наказали портер, а мне — имбирное пиво, хотя половой, величавший меня «сэр», намекнул, что устрицы не принято запивать имбирным пивом, но нам на все было наплевать — такой уж философии мы тогда придерживались. После ужина отец велел подать сигару и с важным видом принялся ее раскуривать; матушка с тревогой поглядывала на него, но, к счастью, сигара не тянулась и то и дело гасла, Тут отец и проболтался, что и сам когда-то написал пьесу.
— Что же ты мне никогда не говорил? — обиделась матушка.
— Это было так давно, — ответил отец — Да и ничего из этого не вышло.
— Она бы шла с успехом, — сказала матушка, — у тебя всегда был литературный талант.
— Посмотрю ее еще разок, — решил отец. — Я уж и забыл, в чем там соль. Но, сдается мне, не так уж она и плоха.
— Уверена, что это очень полезная пьеса, — отозвалась матушка, — Из тех, что заставляют думать.
Мы посадили Барбару в кэб, а сами поехали на омнибусе. Матушка утомилась; отец обнял ее, она положила голову ему на плечо и вскоре заснула. Напротив нас сидела парочка — парень и девица деревенского вида с густо напудренным лицом; глядя на отца, парень тоже обнял свою подружку, и та, уткнувшись ему в воротник быстро заснула.
Парень ухмыльнулся и подмигнул кондуктору. Вот, баюкай их еще.
— Дети, чистые дети, — согласился кондуктор. — Все они такие, ну прямо как дети малые.
Так закончился день. И какую пустоту я ощутил наутро! Жизнь, где не совершаются преступления, не звучат реплики, полные изысканности и благородства, где нет ни потешных дядюшек, ни белокурых ангелов! О, скудость и убогость нашей жизни! Даже матушка в то утро пребывала в унынии, что в отдельные моменты становилось заметным.
В те дни, как и в прежние времена, мы с отцом много гуляли вдвоем. Часто после школы я заходил за ним в Сити, и мы вместе шли домой; я брал его под руку, он опирался на меня, и с каждым днем я все больше и больше ощущал тяжесть его тела. Он поджидал меня где-нибудь на углу, и мы трогались в путь по Коммерциал-роуд. По воскресеньям мы перебирались через Темзу и шли в Гринвич; там мы взбирались на холм, усаживались и беседовали, а то и просто молчали, думая об одном и том же, глядя на огромный город, лежащий у наших ног, — город был необычайна тих и спокоен.
Поначалу я не понимал, что он действительно умирает. «Год-другой», отпущенные ему Уошберном, казались мне сроком неопределенно долгим, приговор, вынесенный ему Судьбой, нё воспринимался как подлежащий немедленному исполнению, тем более что день ото дня он становился все энергичней. Разве я мог понять, что он просто спешит дать выход своей нерастраченной жизненной силе, боясь, что она пропадет втуне?
И вдруг я понял. Случилось это в самом начале весны. Как-то после школы я направлялся в Сити, где мы договорились встретиться. Хилборнский виадук тогда еще только строился, и все попытки как-то регулировать движение в центре ни к чему не приводили. Я ехал на омнибусе. С грехом пополам мы добрались до Сноу-хилл, а там попали в безнадежную пробку; минут десять мы буквально ползли, судорожными рывками продвигаясь на пару футов вперед и вновь замирая. Вся улица, насколько хватало взгляда, была забита экипажами, и наш омнибус казался одним из многочисленных позвонков гигантской змеи, неспешно ползущей по городу. Я не вытерпел, выскочил из омнибуса и побежал; и с каждым шагом все сильнее и сильнее становились боль и страх за отца, неожиданно посетившие меня. Я бежал изо всех сил, боясь, что он умрет прежде, чем я успею добежать до конторы.
По-моему, он все понял, хотя тут я слукавил, объяснив, что вдруг испугался, не попал ли он под лошадь. Но он догадался о подлинной причине моего страха и впредь со спокойным мужеством без обиняков постоянно напоминал мне, что час разлуки недалек.
— Всех нас ждет конец, мальчик мой, — говорил он. — Для кого он настанет раньше, для кого — позже. Год, два — какая разница? Но помни, Пол, расстаемся мы ненадолго. Там мы встретимся снова.
Мне нечего было ему сказать: я судорожно цеплялся за последнюю фразу, но моя вера — вера, в которой меня воспитывали, — в этот час испытаний оказалась поколебленной: я стал сомневаться. Даже молиться я не мог. Единственное, о чем бы я мог сейчас молить Господа, — так это о том, чтобы он продлил отцу жизнь. Но если бы наши молитвы доходили до него, то разве умирали бы те, кого мы любим? Мне скажут, что человек — маловер; выходит, что если бы вера его была крепка, то никто бы и не умирал; что-то здесь не так. Просто Господь дразнит своих тварей — одной рукой дает, другой — отбирает. Я не собираюсь кощунствовать. Но тогда мне не на что было опереться. Получалось, что все религии мира — всего лишь опиум, которым Человечество пытается притупить свою боль, зелье, в котором оно топит свои страхи, а вера — всего лишь мыльный пузырь, который лопается при легком дыхании Смерти.
Вряд ли мои мысли облекались в такую форму, я был всего лишь подростком, в этом возрасте высказать мысль нельзя: выражают ее криком. Но такие мысли у меня безусловно были — смутные, нечленораздельный Неверно, что мыслить могут только взрослые, мысли зарождаются у нас в раннем детстве и не оставляют наш всю жизнь; мы лишь учимся их читать.
Как-то я не выдержал и выложил отцу все, что было у меня на душе. Был прекрасный тихий вечер; мы задержались в парке дольше обычного и медленно шли по широкой аллее, ведущей от обсерватории в чистой поле. Я выплеснул на отца все свои страхи и сомнения: мы расстаемся навсегда, никогда нам больше не увидеться. Я потерял свою веру. Как мне опять поверить?
— Рад, что ты рассказал мне об этом, Пол, — сказал отец. — Было бы жаль расставаться, так и не поняв друг друга. Но я сам виноват. Кто бы мог подумать что тебя гложут сомнения? Все мы рано или поздно начинаем сомневаться, но почему-то скрываем это. Вот глупо.
— Но что же мне делать? — закричал я. — Как заставить себя верить?
— Милый мой мальчик, — ответил отец. — Верим мы, не верим — какое это имеет значение? Богу от этого ни жарко, ни холодно. Неужели ты думаешь, что Он похож на школьного учителя, который злится, что дети не понимают его объяснений?
— А ты во что веришь? — спросил я. — Ну, не только в то, что Бог есть, а вообще?
Совсем стемнело. Отец обнял меня и прижал к себе.
— А в то, маленький брат мой, — ответил он, — что все мы дети Божьи. Он желает нам только добра. Не думаю, что он посылает на нас Смерть ни с того ни с сего. Есть в этом какой-то смысл. Но пути Его неисповедимы, и не всегда Он делает то, чего бы нам хотелось, Мы должны уповать на Него, пусть даже он и посылает нам Смерть.
Мы помолчали, затем отец продолжил:
— И никогда не забывай, что есть на свете вера, надежда, любовь. Верь, что снизойдет на тебя милосердие Божье; надейся, что исполнятся все твои мечты. Но любить нужно других, а не самого себя.
Была ночь; затих неугомонный человеческий улей, погрузился во тьму; лишь то там, то тут горели отдельные огоньки.
— Ничего мудреного здесь нет; это значит, что просто надо быть добрым, — продолжал отец. — Часто, действуя из самых благородных побуждений, мы творим зло, а бывает, что и зло обернется добром. Этого нам понять не дано. Конечно, Ветхий завет надо уметь толковать — там все туманно и двусмысленно, но ведь в Новом завете написано черным по белому: «Возлюби ближнего своего». Тут-то что не понять? И если уж так устроено, Пол, что недолго нам быть вместе на этом свете, то значит, чем меньше нам осталось, тем нужнее мы друг другу.
Я посмотрел ему в глаза; мир и покой сияли на его лице, и этот свет проник мне в душу и придал сил.
О том, как Пол вырабатывал характер.Други отроческих игрищ и забав, где вы? Табби с рыжими кудрями, Ланни с носом, как у клоуна, Шамус — хилый, но отважный (ничего не стоило «завалить» тебя, но пощады ты никогда не просил), Дики — толстяк Дики, «Дики-дурень», Баллот — плакса и нытик, Красавчик Банни — ты каждый день менял галстуки и дрался только в лайковых перчатках — где вы? Где вы, все остальные? Я уже позабыл ваши имена, но разве забудешь, как дороги вы мне были? Кура вы подевались, где бродят ваши бледные тени? Интересно, поверил бы я тогда, если бы мне сказали, что наступит день, и я больше не увижу ваших веселых мордашек, не услышу дикого пронзительного вопля (так у нас было принято здороваться), не почувствую крепкого дружеского пожатия измазанной в чернилах руки; не буду я больше драться с вами, любить вас и ненавидеть, ссориться и мириться. Интересно, что бы я на это сказал?