– И каким только бесом вас сюда, дураков, за-несло? – в сердцах спросил Норушкин мертвецов. Воспоминание о кончине дяди Павла жарко ударило его по глазам, и в Андрее разом вспыхнула подостывшая было ненависть.
– Герасима, козла, послушались, на клад польстились стародедовский, – ответили из ямы мертве-цы. – А он, блин, и не Герасим вовсе, а чёрт-те что – типа, чучелко соломенное. Наши души неприкаяны, а у него, в натуре, души нет – жёлтый дым только. Мы молимся об избавлении, но Господь неумолим.
– Ой, – сказала Катя.
– Эка, хватились! – усмехнулся Фома.
– Мы хотели... – попытались оправдаться мерт-вецы.
– Мы хотели, мы хотели, даже яйца все вспоте-ли! – Слова Фомы падали тяжело, как камни, и ос-тавляли на земле вмятины. – Тут вам была шелуха от лука, а там теперь – самые слёзы.
– Какой клад? – не сразу подавил смущение Норушкин.
– Герасим сказал: фраера даванём, он нам фа-мильные сверкальцы и рыжьё сдаст. Здесь, мол, у него тайничок, кладка – чёртовой башней назы-вается.
– Ну? И что с вами случилось, банда?
– А больше мы тебе ничего не скажем, – замк-нулись мертвецы, – потому что мертвы, в натуре.
Андрей взглянул на Фому – на лице пчеловода проступила беспощадная, осмысленная свирепость. «То ли планеты так встали, то ли в атмосфере нела-ды, – подумал Норушкин. – Воистину, в России нельзя придумать ничего такого, что не случилось бы на самом деле».
– Чем дальше в лес – тем толще партизаны,– удивительно впопад сказала детка Катя.
Из воздуха, где плавал медленный запах разложе-ния, выскочила внезапная стрекоза, зависла и сдела-ла крыльями над ухом Андрея «фр-р-р», как купю-росчётная машинка.
5
В Побудкине Андрей показал Кате руины усадьбы и рощу карликовых дубов – когда-то их увидел такими Александр Норушкин, павловский служака, и с тех пор, в уплату долга памяти, что ли, больше они не росли.
А потом их накрыла гроза, тяжёлая и ослепительная, она каждому раздала по молнии, и они, промокшие, возвращались в Сторожиху с молниями в руках, как вестники вселенского грома.
Кстати подоспела баня, Пар был отменный, и веники Андрей выбрал дубовые, шелковистые, чтобы невзначай не ожечь матовую Катину кожу, да и поработал он ими на славу, но детка всё равно возжелала. Не то чтобы по вдохновению (кто отец вдохновения – верх или низ?), забыв себя, как умела, но скорее из какого-то лабораторного, исследовательского интереса, так что Норушкин в самом прямом значении слова почувствовал себя переставляемым туда-сюда предметом любви. Тогда Андрей и понял: о чём бы мы ни говорили и чем бы ни занимались с женщиной – всё это только прелюдия к любовным играм.
А потом была ночь, и луна за окном висела большая, как озеро. Где-то в глубине дома сопел во сне староста Нержан, и в окрестном мире было тепло, спокойно и немолчно, шероховато, по-хорошему тихо, как бывает спокойно и тихо только при живом Хозяине.
– И куда они сигары девают? – засыпая, пробормотала Катя. – Ведь никто не закурил ни разу...
6
Утром провожать Андрея вышла вся деревня.
– Зимой приеду к вам на лыжах кататься, – улыбнулся Норушкин.
– Гы-гы-гы, – оценили шутку селяне.
Ошалелый бобик счастливо крутил задом; петухи мерялись простуженными глотками.
Вскоре Андрей, Катя и Фома уже входили в прибитое первым ночным заморозком Ступино – куча навоза на ближнем огороде, белом от холодной росы, дымилась, как Ключевская сопка.
Впереди был Новгород. В мире по-прежнему было спокойно и тихо. За окошком билетной кассы автовокзала в корытце для сдачи спал котёнок.
1
Как правило, жизнь предлагает ничтожный повод для того, чтобы человек решился переломить устойчивый ход своих дней. Так, одному, прежде чем стать Буддой, потребовалось в двадцать девять лет увидеть дряхлого, жалкого, беззубого старика. Другому, чтобы он стал Фемистоклом, жребий, напротив, подсунул красавчика Стесилая, которого уже облюбовал и облюбил беспутный Аристид. А Савонарола, за много лет до того, как объявил себя пророком и с обугленными пятками повис в намыленной петле, непременно должен был получить отказ от спесивого флорентийца Строцци, не пожелавшего отдать за него свою незаконнорожденную дочь. Такова обыденная практика судьбы. Другое дело, что далеко не всегда в череде будничных явлений и малозначащих событий можно безошибочно опознать предзнаменование.
В случае с Ильёй Норушкиным, имевшим свойство подчас становиться маленьким, рыхлым и невзрачным, а подчас – высоким, стройным и обворожительным, поводом к излому течения его довольно заурядной жизни послужил мопс, бросившийся под колёса велосипеда, на котором Илья совершал спортивный променад по дорожкам Гатчинского парка. Норушкин соскочил с седла, велосипед рухнул и отдавил мопсу заднюю лапу.
Однако вернёмся в предысторию.
2
Окончив гимназию, Илья поступил в Петербургский университет, где, вопреки чаяниям отца, доктора права, занимавшего приличную должность в Министерстве государственных имуществ, принялся изучать не юриспруденцию, а чёрт-те какие историко-филологические пустяки. Отец, впрочем, сперва побудировав для порядка, вскоре смирился – в семье довольно было и одного непутёвого сына Николая, считавшего, что отвага – это умение скрежетать зубами, и мечтавшего завоёвывать страны, ставить в пустынях кордоны и разрушать города. Желание для военного человека вполне естественное, но при этом Николай вёл себя так, что не оставалось ни малейшего сомнения – он не дослужится и до полковника. Родня – особенно в своём женском звене (мать и две тётушки) – вообще негласно считала, будто Николай уродился не в отца (тоже Николая), а в бездетного дядю Георгия, прокуковавшего свой век как распоследний фигляр и отчудившего напоследок в недоброй памяти девятьсот четвёртом году совсем уж непристойное лицедейство.
Так, ввиду чрезмерного разгула вынужденный уйти в отставку из лейб-гвардии Семёновского полка без мундира и пенсии, Георгий Норушкин поселился в Побудкине, где внезапно (здесь именно тот случай, когда распознать предзнаменование не удалось) сделался столь ярым ревнителем христианской веры, что всем чужакам, изловленным сторожихинскими мужиками в окрестностях усадьбы, будь то заплутавший грибник, направленный земским начальством по межевым делам землемер или непутёвый охотник, устраивал обязательную сумасбродную проверку на Божью благодать. Самозваный Торквемада силой препровождал перепуганного сердягу в Ступино, где в церкви Вознесения, поставленной в давние времена архиепископом Елассонским Арсением, принуждал во весь голос петь «Отче наш», а сам тем временем чутко прислушивался к эху. По мнению князя Георгия, сила честного креста – божественная благодать Христова – пребывала с человеком только до тех пор, пока он имел лишь одну печать святого крещения, во время которого отрекался от сатаны и соединялся со Христом. Если же впоследствии человек принимал на себя ещё и печать дьявола, то благодать Спасителя оставляла его, а богоотступничество, как учит Фома Аквинский, грех более тяжкий, чем подделка монеты. Ко всему, Георгий полагал, что освящается только то, что принимает освящение, а всё прочее – нет. Так, принимает освящение вода и становится Агиасмой, но моча не обретает святости; камень способен чудом обратиться в хлеб, но нечистота не может стать святыней. Волей боговдохновенного строительного дара Арсения Елассонского на голос человека, лишённого благодати в силу явного или тайного отречения от Христа либо изначальной осквернённости, преизбытка в нём нечистот (по мнению Георгия, такое возможно), в ступинском храме эхо не откликалось. Пленников, прошедших испытание, Георгий с миром отпускал; об иных свидетельств не сохранилось, а если бы таковые (свидетельства) невзначай нашлись – вполне вероятно, они поведали бы не только о разыскании еретической порчи, но и о чадном смраде auto da fe. Так или иначе, за самоуправство никто с него не взыскивал – ни власть светская, ни духовная, несмотря на то что обиженные принуждением (тот же землемер) жаловались на самодура в управу. В чём было дело – в уважении ли к старинному роду, в корпоративной ли дворянской солидарности уездного и губернского начальства или в хрестоматийной провинциальной скуке, которую Георгий своими выходками отчасти скрашивал, – неизвестно.
Принимая во внимание суровую прихотливость побудкинского барина, неудивительно, что у него не задалась семейная жизнь, – на женский голос эхо в храме не отзывалось вовсе. Разве мог бдительный Георгий Норушкин встать с кем-то под венец, предварительно не испытав избранницу?
Но если постник способен подчинить аскезе тело и подавить желания плоти, то – если обойтись без цинических церемоний – душа человеческая, что бы разум ей ни предписывал, не любить не может, поскольку без любви жизнь портится, уподобляясь негодной сиговой икре, которая уже не лопается во рту волшебным пузырьком услады, – кому нужна такая? Душа князя Георгия со всей своей внешней строгостью и неизбытой сокровенной нежностью привязалась не к женщине, не к чаду, но к другу – симпатичному полуторамесячному кабанчику чёрной миргородской породы. Кабанчика звали Гектором; у него был славный непоседливый пятачок, мягкие, как замша, уши и завитой в колечко хвост. По распоряжению князя кормили Гектора из серебряного корытца сладкой свёклой, лесными орехами, отборным зерном и варёными раками, которых тот рубал вместе с хрустким панцирем, отчего сам покрылся такой твёрдой щетиной, что служившие при усадьбе бабы, поскребя Гектора железным гребнем, использовали добычу вместо булавок. Гулять кабанчику разрешалось где вздумается, вплоть до господских покоев, а на случай ненастья барин заказал любимцу у сторожихинского швеца ватную душегрею с беличьей оторочкой. Чего здесь больше – блажного своевольства или помрачения ума?