Дверь моей спальни была слегка приоткрыта. Лежа под одеялом, я размышлял, почему в календаре нет святого Вильгельма.
Мне снилось, что в окне, выходящем во двор, вместо стекла зеркало! Я увидел черные волосы и глаза. Толстые щеки. К горлу подступила тошнота. Я проснулся.
Из комнаты Юлека доносились громкие голоса. В четверг после референдума был погром. В Кельце убили сорок два еврея.
— Надо учитывать, кто это сделал, — сказал Михал.
— Как — кто?! Михась! — удивился Юлек. — У тебя есть сомнения?
— Ноги надо уносить… — начала мать.
Я хотел встать, но у меня так закололо в боку, что я вскрикнул.
— Что случилось? — Мать вбежала в комнату.
— Живот.
Мотор ревел, шины шуршали по гравию. Всякий раз, когда «фиат» подскакивал на выбоинах, мне казалось, что внутри у меня кусок стекла. Лежа на заднем сиденье, я видел лампочки, горящие на резервуарах с нефтью. Я стонал. Мать просила Болека, чтоб ехал помедленнее, но он боялся сжечь сцепление. Наконец около станции мы выехали на шоссе. Машина помчалась по асфальту. В Хшануве остановилась перед больницей. Санитары положили меня на носилки.
Я лежал на кровати голый, прикрытый простыней. Надо мной горела лампочка в белом колпаке. Шаркая ногами, вошел доктор Глуский, который когда-то лечил мне уши. Он был маленького роста, но голова у него, как у Юлека, была большая, с курчавыми черными волосами. Галстука он не носил. Из кармана халата торчали красные резиновые трубки.
Поцеловав матери руку, он пододвинул к кровати стул. Откинул простыню и осторожно нажал мне на живот. До чего бы он ни дотрагивался, именно в этом месте мне было больно.
— Appendicitis.
— Операция? — спросила мать.
— Живот твердый. Хм! Посмотрим. Хм!
— Вы слышали про старого Акермана, доктор?
— Infarctus myocardi.
* * *
Оставшись один, я вспомнил, как Альбина, в блузке из парашютного шелка, выкрашенной в красный цвет, упаковывала свой сундучок. На дно она положила туфли на высоких каблуках — те самые, в которых мать танцевала в Катовице. Рядом уложила фетровые гамаши на ремешках. Сверху — платья, юбки и кофты, которые ей надарили за год. По бокам распихала свои старые деревенские одежки. Мать принесла еще плащ с пристегивающейся подкладкой и чемодан из Дрогобыча, потому что в сундучок больше ничего не влезало.
— Куда ты едешь? — спросил я Альбину.
— В деревню. Ты там был на свадьбе. Не помнишь?
Зацокали копыта. Я открыл тяжелую входную дверь и придерживал ее, чтобы возчик мог вынести сундучок и чемодан. Мы попрощались на ступеньках. Ступив на железную подножку, Альбина поднялась в бричку и села на кожаное сиденье. За воротами, среди кустов орешника, мелькала ее рука в красном рукаве.
Засыпая, я чувствовал, что кровать медленно поворачивается, и это не кровать, а кухонный стол на свадьбе Альбининой двоюродной сестры. Я сидел за этим столом, уставленным грязными и чистыми тарелками. Куски маринованного окорока лежали вперемешку с остывшими варениками. Из капусты торчали ножи и вилки. Ломти белого хлеба пропитывались красным свекольным соком.
Из соседней комнаты вошли разгоряченные плясками мужчины. Чтобы остынуть, открыли дверь во двор. Из темноты появилась овчарка. Густая ее шерсть была запорошена снегом. Из пасти валил пар. Гестаповская? Лагерь был близко. Если бы сани, которые привезли нас со станции, проехали чуть дальше, мы бы уткнулись в освенцимскую платформу.
Мужчинам захотелось выпить. Убрать зельц и заливное! Долой маковый рулет и сладкие пироги! Всё на дальний конец стола! Давай сюда скользкие грибочки и селедочку! Пиво, казенную водку и самогон!
«Еврейчик тоже выпьет».
«Спиртяги?»
«Пивка с соком».
Перескочив высокий порог, они вернулись туда, где играли аккордеон и скрипка. Пестрая карусель разноцветных платьев, передников, чепцов. Крики кружащихся в танце девушек. Черные пиджаки мужчин, как крылья над белыми рубашками. Альбина с пылающим от румянца, не скрывающего веснушек, лицом.
* * *
Доктор Глуский открыл окно. В комнату влетела ночная бабочка.
— Мягкий. Хм! Не болит? — Он долго меня обследовал. — С такими волосами… И глазами… хм! Нелегко тебе было. Но ничего у них не вышло! — торжествующе выкрикнул он. Лицо у него сморщилось, и он расхохотался. Из открытого рта вылетело зычное «Ха! Ха! Ха!». Стетоскоп забавно подскакивал. Я радостно завизжал, хотя сам не знал, над чем смеюсь. И почему мне так весело. «Хи! Хи! Хи!»
Внезапно бас умолк. Однако я продолжал хихикать.
— Fortuna tibi est[59], — сказал доктор.
Сморщился и снова залился смехом.
Я остался еще на одну ночь — за мной нужно было понаблюдать. Под колпак уже набилось полно мошкары. Как эти мошки туда попали? Зевая, я рассматривал комикс про Тарзана, который мать купила на базаре в Хшануве. Изо ртов людей и зверей выходили пузыри с английскими словами. Рисунки все были похожи. Различались только текстом и деталями фона.
Иногда, правда, перспектива менялась, и тогда мне казалось, что я в джунглях. Глазами обезьяны я с верхушки пальмы наблюдал за стоящим внизу Тарзаном. Из-под непропорционально большой головы торчали маленькие руки и ноги. Еще я из-за деревьев смотрел прямо в огромный глаз змеи, заглядывающей в чащу. Или же воображал себя лягушкой. В прозрачной воде, изображенной тонкими горизонтальными штрихами, хорошо была видна трехпалая лапа аиста. Длинный клюв нависал прямо надо мной.
Когда я вернулся из больницы, Юлека уже не было. Он перебрался в Краков, где получил бензозаправочную станцию. После его отъезда зарядили дожди. Ветер срывал с веток листья, которые прилипали к огромным стеклянным дверям в салоне. Тяжелые капли стучали по железным столикам и плетеным стульям на веранде.
* * *
Болек поступил в Краковский политехнический институт. Мать сказала, что Михал его туда устроил. Новый шофер, демобилизовавшийся из армии, ходил в мундире и фуражке.
Инженер Михалик уехал в Краков. Вернулся на свою прежнюю должность в Центральном управлении нефтяной промышленности. Михал его не задерживал. Он сам уходил из Тшебини и из нефтянки. Но мне говорить об этом запретил, пока не утвердят нового директора.
Мать волновалась, как без Альбины уложит вещи. Михал сказал, что все сделает Хартвиг. Специалисты завернут в бумагу по отдельности все стекло, а потом аккуратно поставят в буфет в Варшаве.
* * *
Лежа в кровати, я обдумывал минувший день. Догадывается ли о чем-нибудь Адам? После школы мы с ним сидели в салоне, потому что шел дождь. Я хотел рассказать ему «Дэвида Копперфилда», но он предпочел шашки. Рядом с доской мать поставила тарелку с бутербродами.
«Почему на теплице кто-то нарисовал мелом кошек?» — спросила она.
«Садовник кошачьей веры»[60], — сказал Адам.
«Свидетель Иеговы», — добавил я.
Потом вышло солнце, и мы отправились играть во двор. Бегая с длинными палками, стреляли друг в дружку: «Та-та-та-та-та-та-та!» Я с удовольствием валился на землю. Мне необязательно было побеждать.
Опять мне снилось окно во двор. С крыши курятника летели брызги дождя. По железным штакетинам стекала вода. Между ними во двор проскакивали лягушки с раздувающимися горлами. По улице вдоль ограды шла пани Лаврентич с золотым чайником и эмалированной кружкой. Густек и Адам тащили за ней чемоданы. Сзади вприпрыжку семенила их сестра с мокрым бантом.
Альбина шепнула матери, что Лаврентичи переезжают в Варшаву. Мать возмутилась, что они даже не попрощались.
Я выбежал из дома. Из-под ног у меня кинулся наутек цыпленок с белым гребешком. Захлопнув калитку, я бросился вдогонку за Лаврентичами, которые направлялись к станции. Ноги увязали в грязи.
Со станции в одиночестве возвращался пан Парызек. Поздоровавшись с пани Лаврентич, он сказал, что уже выпускают тех, кого посадили перед референдумом. Может, это хороший знак? После третьего мая его продержали дольше. Пани Лаврентич протянула ему кружку ромашки. Он выпил и пошел в школу.
«Здравствуйте», — сказал я.
«Кланяйся родителям».
Около поезда пани Лаврентич повернулась ко мне.
«Чаю?» — спросила она. «Только крепкого».
Густек и Адам втащили ее вместе с чайником в вагон. Паровоз выпустил пар. Бант уехал в сторону металлургического завода и «Гумовни».
Всю ночь шел снег.
Новый директор прислал рабочих почистить двор. Между виллой и постом заводской охраны образовалось белое ущелье, заполненное тенью, которую еще не разогнало встающее солнце. Над ущельем нависал придавленный снегом куст орешника.
Охранник, осторожно пробравшись между сугробами, принес «Голос народа». На первой странице была фотография Болеслава Берута. Сейм выбрал его президентом.