Потом по всем лагерям в Фарие, Балате и Аскаре распространился дошедший из Дженина слух: международные силы покидают нас, больше не будет ни еды, ни лекарств и всех нас ждет смерть. Сначала умрут старики, потому что они самые слабые, старухи, младенцы, и те, кто заболел лихорадкой. Потом умрут молодые — даже самые сильные и храбрые мужчины. Дни уподобятся кустарнику, иссушенному солнцем пустыни, и умрут. Так решили иностранцы, чтобы мы навсегда исчезли с лица земли.
Сыновья Наса, Хассан и Саид, очень сильные, крепкие и выносливые. Они высокие, с мускулистыми ногами, их лица дочерна загорели на работе в поле, а глаза сверкают огнем. Но слух дошел до их ушей, когда они похоронили зашитого в простыню отца на вершине каменного холма, и теперь они больше не ждут, когда чужаки привезут в лагерь продовольствие на своих белых грузовиках. Наверно, они их ненавидят. И стыдятся того, что уподобились нищим, которые клянчат деньги на пропитание у городских ворот.
Над лагерем Нур-Шамс витает беда. Нас привезли сюда в крытых грузовиках ООН, и мы не знали, что здесь начнется наша новая жизнь. Все думали, что через день или два, когда кончатся бомбардировки и бои в городах, иностранцы дадут каждому землю, сад и дом, где мы сможем жить, как прежде. У сыновей старого Наса была ферма в Тулькарме. Они оставили там все — домашний скот, инструменты и даже запасы зерна и масла, а их жены — кухонную утварь и белье, потому что верили — как и все! — что через день-другой все уладится. Сыновья Наса поручили соседу-пастуху, которого почему-то не забрали вместе с остальными, присматривать в их отсутствие за домом, следить, чтобы воры не трогали кур, поить коз и коров. В награду они отдали ему самую старую козу, которая больше не давала ни приплода, ни молока. Старик бедуин смотрел им вслед узкими, как щелочки, глазами, рядом с ним стояла грязная коза. Козе хотелось съесть валявшуюся на дороге газету, и пастух то и дело дергал за веревку, чтобы удержать упрямое животное. Таким стало последнее воспоминание о родном доме, потом грузовик тронулся, и все скрылось в пыли.
Я сижу на камне неподалеку от могилы Наса и смотрю на лагерь. Когда Нас спрашивал: «Разве солнце светит не всем?» — думал ли он об этой долине? Солнце здесь без устали выжигает просторы пустыни, его свет так нестерпимо ярок, что кажется, будто холмы у Яабада и Дженина качаются, как на волнах.
Я вижу лежащие внизу, у подножия холма, улицы лагеря. Прошло время, и он превратился для нас в тюрьму. Кто знает — возможно, он станет местом нашего упокоения? Расположенный на каменистой равнине, ограниченной с восточной стороны руслом высохшей реки, лагерь Нур-Шамс кажется темным, цвета ржавчины и грязи, пятном, к которому ведет пыльная дорога. Ближе к вечеру, когда лагерь стихает, я забираюсь на вершину холма и вспоминаю крыши Акки, великое множество крыш — плоские крыши, купола, высокие башни, и древние стены над морем, где носятся чайки и ветер раздувает тонкие паруса рыбачьих шхун. Я знаю, что все это никогда больше к нам не вернется. Я помню оборванных арабских солдат — безоружных, с окровавленными повязками на головах, в грязных обмотках, с лицами, осунувшимися от голода и жажды. Некоторые были совсем юными, но усталость и война заставили их повзрослеть. Следом тянулась бесконечная вереница женщин, детей и немощных стариков. Они не осмеливались войти в город и лежали на земле под оливковыми деревьями, надеясь, что кто-нибудь вынесет им воды, хлеба и немного кислого молока. Была весна, и они рассказывали о том, что произошло в Хайфе, о боях на узких улочках и на рынке Старого города, о валяющихся на земле лицом вниз погибших. Выжившие пошли берегом моря в Акку, они брели под солнцем и ветром и добрались до стен нашего города.
Помню, что в тот вечер, отправляясь на поиски еды, я надела длинное, до пят, платье, закуталась в покрывало, взяла клюку и поковыляла, сгорбившись, как старуха: поговаривали, что среди беженцев прячутся бандиты, насилующие девушек. У городских ворот я увидела всех этих людей — тысячи и тысячи похожих на нищих людей. Они совсем выбились из сил, но не спали. Их глаза стали огромными от лихорадки и жажды. У кого-то достало сил разжечь несколько костров: огонь выхватывал из темноты лица, и это были лица побежденных. Старики, женщины, дети. Повсюду, на пляже и на дюнах, насколько хватало взгляда, сидели и лежали люди, как будто кто-то сбросил их на эту землю. Они не жаловались — просто молчали. И это молчание было страшнее криков или стонов. Время от времени начинал хныкать ребенок, но и этот звук тут же стихал. Только море шумело, да волны с рокотом накатывались на перевернутые на песке лодки.
Я шла меж тел и чувствовала такую жалость, что бросила притворяться старой нищенкой. Потом вдруг мужество оставило меня, и я вернулась к городским воротам. Вооруженный охранник попытался было остановить меня: «Куда ты идешь?» Я назвала свое имя, сказала, где стоит дом моего отца. Он посветил мне в лицо фонариком и с издевкой спросил, что я делала одна за городскими стенами. Я не стала отвечать и ушла. Меня мучил стыд из-за увиденного.
Позже вокруг Акки начались бои, грохотали пушки: друзы сражались с Хаганой, день и ночь, до самого лета. Все здоровые мужчины ушли на войну, и мой отец Ахмад тоже отправился вместе со всеми на север. Он поручил мне следить за домом, благословил и ушел. Отец верил, что скоро вернется, но так и не вернулся. Позже я узнала, что он погиб под бомбами в Нагарии.
Потом приехали крытые грузовики, чтобы увезти гражданское население в безопасное место. В наш дом вселились солдаты, а я села в грузовик.
Колонны машин проезжали мимо ворот Акки, и те, кто оставался в городе, провожали их взглядами. Машины направлялись в Кантару и Набатию, на юг, к Газе, в Тулькарм, Дженин и Рамаллу. Ходили слухи, что некоторые добирались до Салта и Аммана, расположенного на другом берегу реки Иордан. Мы с Ааммой Хурией не знали, куда едем. Мы не ведали, что присоединимся к лежавшим на земле под городскими стенами людям, которых я видела тем ужасным вечером.
Лагерь Нур-Шамс — это окраина мира, мне кажется, что за ним не может быть ни другой земли, ни надежды. Дни проходят за днями, подобные невидимой и неосязаемой пыли, которая берется из ниоткуда и засыпает одежду, крыши палаток, волосы и даже кожу. Я ощущаю тяжесть этой пыли, она примешивается к воде, которую я пью, к еде, которую я ем, я чувствую ее вкус на языке, когда просыпаюсь утром.
В лагере Нур-Шамс три колодца — три ямы, вырытые в русле пересохшей реки и обложенные плоскими камнями и досками. Утром, на рассвете, когда солнце еще прячется за холмом, а небо кажется высоким и бескрайним, я отправляюсь с ведрами за водой — за ночной, прохладной и чистой водой, которую еще никто не успел взбаламутить. К колодцам тянется бесконечная вереница женщин и детей. Вначале, когда мы только попали в лагерь, люди здесь разговаривали и смеялись, как повсюду в мире, где нет ни войн, ни тюрем. Женщины справлялись о новостях, сплетничали, судачили, придумывали всякие истории — так, словно ничего ужасного не случилось, они отправились попутешествовать и скоро вернутся домой.
Они спрашивали: «Откуда ты?» Звонкие голоса произносили названия мест, где они родились, вышли замуж, родили детей: Калькилия, Яффа, Какун, Шафа-Амр, и имена людей, которых они знали, и названия старых улочек Акки, Эль-Куда, Наблуса. Они вспоминали Хамзу, что жил недалеко от пещеры Махпела, Малику, мать сапожника, имевшего прилавок у синагоги рабби Йоханана, и Айшу, у которой было три дочери, жившую рядом с большим христианским собором близ крепости, где Глабб-паша установил свои орудия. Я вслушивалась в эти названия — Мухалид, Джебаа, Кесария, Тантура, Яжур, Джаара, Назира, Джитт, Лодд, Рамле, Кафр-Саба, Рас-аль-Айн, Ашкелон, Газа, Табария, Руманех, Араара, и в холодном воздухе вокруг колодца они казались звуками потустороннего мира…
Аамма Хурия была слишком слаба и не ходила к колодцу слушать имена и названия. Я ставила ведра с водой у двери нашей хибары и пересказывала ей все, что видела и слышала, — и даже то, чего не знала и не понимала. Она качала головой, как будто во всем этом был какой-то глубокий, недоступный мне смысл. У меня всегда была исключительная память.
Так было в самом начале, но постепенно голоса у колодцев звучали все глуше. Воды становилось меньше, она была грязной, приходилось отстаивать ее в ведрах час, а то и два, прежде чем переливать в кувшины, чтобы ил остался на дне. Каждое утро солнце всходило над красной, растрескавшейся, выжженной землей, где росли одни только колючие кустарники да чахлые, не дающие тени акации, его лучи освещали русло высохшей реки и дома из досок и картона, дырявые палатки, укрытия, сооруженные из автомобильного брезента и канистр с крышей из обрывков шин, прикрученных к «стенам» колючей проволокой. Каждое утро после молитвы все смотрели, как под холмами восходит солнце, все, кроме старой Лейлы, чья судьба была заключена в ее имени, потому что она была слепой и ее покрытые бельмами глаза не могли видеть солнца. Она сидела на большом камне у входа в свою пещеру и бормотала молитвы, перемежая их ругательствами в ожидании, чтобы кто-нибудь напоил и накормил ее, и все знали, что в тот день, когда о ней забудут, она умрет. Все ее сыновья погибли в сражении за Хайфу, и она осталась одна-одинешенька.