Синцов взял у нее бланк, подошел к столу и в ожидании, когда освободится единственная ручка, стал еще раз считать, как все это может выйти, если он пробудет сутки в Москве, а «молния» действительно дойдет туда за шесть часов и сразу застанет дома Таню или Танину мать, и они сразу же пойдут на телеграф и отправят ему ответ. Выходило, что он тогда получит от них ответ завтра утром или даже сегодня вечером. Но если его «молния» не застанет их дома, если Таня еще в больнице, а мать в дневной смене и вернется только к ночи, – выходило, что он не получит от них ответа за эти сутки и, если не задержится в Москве, уедет, так ничего и не узнав.
Ручка наконец, освободилась, и он, царапая по шероховатой, с соломинками бумаге брызгавшим чернилами пером, торопливо написал уже мысленно составленный текст:
«Молнируйте здоровье Центральный телеграф востребования буду Москве сутки целую Ваня».
Что еще напишешь в «молнии»?..
– На сколько слов оплаченный ответ? – спросила девушка, когда он подал телеграмму.
– На тридцать слов.
Девушка сделала наверху на телеграмме свои надписи, потом, шевеля губами, долго считала, сколько надо заплатить за эту «молнию», и, когда он заплатил, сказала:
– Вы вечером зайдите, товарищ майор, вдруг ответ быстро придет. Все же это «молния».
Синцов услышал в ее голосе сочувствие к своей тревоге, которую она вычитала в телеграмме, и, беря из ее тонких, как у ребенка, пальцев квитанцию и сдачу, подумал, что эта девушка за окошком так медленно тянет слова и так медленно думает и считает, наверное, не потому, что не выспалась, как он сперва сердито подумал о ней, а просто потому, что она слабая, изголодавшаяся и ей все трудно: и говорить, и считать, и сидеть там, за этим окошком.
«Получает, наверно, служащую карточку, да еще иждивенцев имеет…»
Он вспомнил прошлогодние рассказы Тани о том, как живут люди в Ташкенте, с новым приливом страха за нее подумал: «Что же все-таки случилось, почему не пишет?» – и пошел из телеграфного зала на центральную переговорную: решил попробовать, кроме «молнии», сделать еще вызов по телефону, чтобы они тоже пришли там, в Ташкенте, на переговорную.
В переговорной стояла густая толпа; вот уж где сразу, за одну минуту, можно было понять, скольких людей война обрекла на разлуку! Люди медленно шевелились, проталкиваясь и тесня друг друга, стояли у стен, сидели на стульях, скамейках, подоконниках. Одни вздрагивали от каждого доносившегося из хриплого репродуктора вызова в кабину, а некоторые, наверно ждавшие еще с вечера, спали, притиснутые друг к другу.
В окошечке, к которому он все же протолкался, потратив на это полчаса, Синцову сказали, что линия с Ташкентом сейчас повреждена, а если ее восстановят, то новые заказы будут принимать только после двадцати четырех часов, значит, в три ночи по ташкентскому времени. А кто их там, в Ташкенте, будет искать среди ночи и вызывать на переговорную?
Оттесняемый другими, протискавшимися вперед людьми, он постоял еще с минуту у окошечка и двинулся к выходу.
Большие часы на стене переговорной показывали без четверти семь. Вынув из кармана гимнастерки свои часы, он подвел их на две минуты. Раньше носил ручные, но теперь если носить их на правой руке, то пока со своим протезом застегнешь браслетку – целая история! А по-прежнему носить на левой – тоже неудобно: надо надевать часы поверх ремня, на котором держится протез.
Уже пора было ехать в Архангельское к Серпилину. На дорогу хватит сорока минут, но надо иметь запас.
Кладя часы в карман, Синцов вспомнил о письме Артемьева и, достав его, посмотрел адрес: Горького, четыре, квартира шесть, буквально здесь же, напротив телеграфа.
На конверте не было фамилии, только адрес, телефон и имя-отчество: «Надежде Алексеевне». Он и раньше смотрел на этот конверт, но только сейчас подумал, почему на нем нет фамилии.
Наверно, когда выходила замуж за Артемьева, не переменила прежней. Хотя Козырев давно погиб, но все равно его имя у всех на памяти, еще с Испании. Вот и не переменила. А Павел из самолюбия не захотел писать на конверте не свою фамилию. Очень просто.
Синцов подошел к автомату и набрал стоявший на конверте номер: решил сразу с утра сказать хотя бы по телефону, что привез ей письмо от мужа.
В трубке один за другим раздавались длинные гудки. Он досчитал до десяти и повесил. Наверное, там еще спали.
До Архангельского Синцов добрался быстрей, чем думал. Узнав в регистратуре, в каком корпусе и в какой палате находится генерал-лейтенант Серпилин, и пройдя пешком через парк, он уже без пятнадцати восемь оказался на месте. В штабе армии хорошо известно, что командующий встает всегда в одно и то же время – в тесть ровно, но как здесь, на лечении, кто его знает… Раз приказано явиться к восьми, незачем раньше и соваться.
Синцов присел на лавочку у выхода из аллеи, расстегнул полевую сумку, проверил еще раз все, что лежало в ней, и, снова застегнув, подумал, что, если проситься обратно в строй, надо сегодня поговорить об этом прямо с командующим: другого такого удобного случая не будет.
Он посмотрел на часы – оставалось ждать еще десять минут, а когда положил часы обратно в карман, увидел вышедшего на крыльцо корпуса Серпилина в тапочках и в синем лыжном костюме.
Довольно жмурясь на солнце, он то разводил руки в стороны, вниз ладонями, то сжимал их в кулаки и сводил к плечам, – наверно, радовался, что может это делать.
Потом открыл глаза и увидел подошедшего и стоявшего теперь в пяти шагах от него Синцова.
– Смотри-ка, – сказал он почти без удивления и шагнул с крыльца.
– Товарищ командующий… – Синцов, отрапортовав все, что положено – кто он есть и по чьему приказанию явился, стал отстегивать ремешок на полевой сумке, чтобы достать письма.
Но Серпилин остановил:
– Погоди. Отдашь. Во-первых, здравствуй. – Он пожал руку Синцову с такой силой, что у того заныли пальцы, – созорничал, хотел показать, что выздоровел. Пожал – и сам улыбнулся. – На лавочку пойдем сядем. Жалко от солнца уходить. Видишь, какое оно сегодня? Выздоравливающие – самые счастливые люди на свете. Всему радуются, даже до глупости.
Серпилин читал письма без очков, только подальше отодвигая листки от глаз. А Синцов сидел рядом на лавочке и, искоса глядя на него, думал, что командующий выглядит сейчас моложе, чем в последнее время на фронте, и что в этом своем синем лыжном костюме он похож на какого-нибудь тренера по футболу или по боксу: хотя и худощавый, но кость крепкая и под курткой чувствуются мускулы.
Письмо Бойко Серпилин прочел один раз, а письмо Захарова – два. Прочитав во второй раз, нахмурился и минуту над чем-то думал. Потом повернулся к Синцову, спросил:
– Карандаш имеешь?
Синцов подал ему карандаш и положил на колено полевую сумку, чтобы командующему было удобнее расписаться на пакетах.
Серпилин расписался, пометил день и час получения и отдал Синцову пакеты, а письма продолжал держать в руке.
– Карта при тебе?
– Так точно.
– Тогда пойдем в хату, доложишь обстановку.
«Хата» у командующего была хорошая, просторная, с большой никелированной кроватью, зеркальным шкафом и мебелью в парусиновых чехлах. На середине комнаты стоял круглый стол, накрытый плюшевой скатертью. На столе – стопка книг и графин с водой.
Серпилин кивнул, показывая, что здесь надо будет разложить карту для доклада, и, взяв стопку книг, сам отнес ее на подоконник. Синцов поставил графин на тумбочку около кровати и стал снимать со стола плюшевую скатерть. Серпилин, вернувшись к столу, сделал такое движение, словно хотел помочь, но Синцов быстро управился со скатертью, свернул и повесил на стул. То, что со стороны казалось трудным при его покалеченной руке, на самом деле не так уж затрудняло его, а трудными были как раз такие мелочи, о которых никто и не думал, например застегнуть две пуговички на правом обшлаге гимнастерки…
Разложив карту, Синцов стал докладывать обстановку, делая карандашом только слабые пометки, которые потом можно будет стереть резинкой. Такой доклад по чистой карте, на которой не обозначены ни наш передний край, ни передний край противника, ни первые, ни вторые эшелоны, ни командные пункты, ни тылы, ни огневые позиции, требовал напряжения памяти. Синцов старался оказаться на высоте и не допустить ни одной неточности, хотя понимал, что главное для Серпилина сейчас не сами контуры огневых позиций или флажки командных пунктов, а совсем другое, то, что постепенно вырастало перед ним за всеми этими подробностями. Главное для Серпилина состояло в том, что, судя по нарезанной его армии узкой полосе, при которой на переднем крае стояли только две дивизии, а четыре оставались в глубине, можно было предполагать, что именно здесь, в полосе его армии, и собираются наносить главный фронтовой удар. Если бы его армию поставили на вспомогательное направление, навряд отвели бы ей такую узкую полосу и так глубоко эшелонировали ее дивизии.