— За родственника герцога?
— За брата его деда. Но откуда вы знаете это имя?
Ламьель покраснела.
— Господин де Турт, мой жених, постоянно говорил о де Миоссане; поверенный этой семьи обещал доставить ему четыре голоса.
Ламьель уже научилась немного лгать, но ложь она подносила еще недостаточно непринужденно, как нечто не имеющее значения; ей еще далеко было до совершенства. Побуждало ее ко лжи одно изречение, которое г-жа Легран часто поминала ей с тех пор, как они стали разговаривать по душам: «Будь богата, если можешь; будь добродетельна, если хочешь; но будь уважаема — это необходимо».
Задушевные отношения с графом продолжались полдня. Уже к вечеру Ламьель обнаружила в нем черствость, от которой у нее просто отнимался язык. Речи его отличались большим достоинством, но достоинство это стоило ему огромных усилий. Ламьель видела эти усилия и, сама не понимая отчего, начала вдруг скучать: перед ней была прямая противоположность того молодого безрассудного ветреника, которого она создала в своем воображении и по-настоящему полюбила как антипода молодого герцога. Но мысль о пуле в лоб, — так как она верила всему, что выходило из обычных рамок, — быстро прогнала скуку. Она смотрела на д'Обинье.
«Так, значит, это красивое лицо, такое холодное и благородное, — лицо человека, который через несколько часов собирается с собой покончить? Он ведет себя с замечательным хладнокровием».
Между тем граф укладывал свои чемоданы и был, по-видимому, занят одной лишь мыслью, как бы не пострадали его вещи. Своим искусством упаковщика он был страшно горд и выглядел в эту минуту заправским коммивояжером. Но Ламьель ничего этого не замечала. Душа ее была потрясена тем, что он так скоро должен застрелиться. Свои чемоданы он отправлял сестре, баронессе де Нервенд. Он сам пошел их сдавать в дилижанс на Перигё, а с почтовой станции приказал перевезти их в Версаль в наемном фургоне. На следующее утро г-жа Легран получила принятое в этих случаях письмо: «Когда вы будете читать эти строки...», и т. д., и т. д.
Услышав эти слова, Ламьель поникла головой, и вскоре ее начали душить рыдания. Г-н Легран воскликнул:
— Да, на этом мы теряем тысячу шестьсот шестьдесят семь франков. — И он принялся подсчитывать, во что действительно обошлась ему смерть графа. Он хотел установить свой действительный убыток. Сумма, предъявленная к оплате, составляла тысячу шестьсот шестьдесят семь франков, настоящие же потери не превышали и девятисот. — В прошлом году наши потери свелись к четырем процентам от нашего валового дохода; в этом году они дойдут до шести процентов, так как я не считаю стоимости кресел бедного графа и его фарфора — возможно, он распорядился ими в своем завещании.
Все эти рассуждения повергли Ламьель в глубочайший мрак. Любви к графу она, конечно, не питала; ее сердце разрывалось лишь от обыкновенной человеческой жалости.
В Версале, в обществе людей набожных и ноющих по всякому поводу, граф умирал от скуки, но он был прежде всего человеком благоразумным, и одно проявление этого благоразумия поправило все его дела. Для того чтобы не терять своего общественного положения, несмотря на бедность, которая начинала уже во всем проглядывать, он решил ухаживать за одной пожилой маркизой, г-жой де Сассенаж, являвшейся в этих местах одним из столпов Конгрегации. Черствость его характера и упрямое тщеславие занимали маркизу. Она стала не так скучать. Чтобы приковать его к себе и заставить за собой ухаживать, маркиза вздумала завербовать его в клерикальную партию. Граф, умевший с исключительной ловкостью эксплуатировать свое имя, заявил ей весьма серьезно:
— Не забудьте, что род д'Обинье угас, и я последний носитель этого имени. Поэтому ради славы моего отца и ради памяти, которую Франция хранит об этом герое, друге Журдана[41], я обязан по поводу такого важного шага посоветоваться с моей сестрой, баронессой де Нервенд.
Маркиза де Сассенаж решила довести эти слова до сведения вечно болевшей баронессы, перед которой ее исключительное благочестие открыло двери всех салонов старинной аристократии, и использовать для этого ее духовника. Но вышло так, что духовник заболел, и поэтому сам монсиньор епископ X *** отправился вместо него беседовать с влиятельной благочестивой дамой. Епископ был тоже из старинных беарнских дворян, а один из его предков носил красную ленту[42] при Людовике XV. Совершенно случайно он разжалобил баронессу по поводу падения дворянства, и его сожаления казались для нее самой приятной лестью. Значит, в глазах этого родовитого человека и она принадлежала к настоящим дворянам.
Через два дня баронесса составила новое завещание: все свое имущество она оставляла брату Эфраиму, графу д'Обинье, которого до этого сурово клеймила. Наследство это составляло примерно один миллион, но баронесса ставила одно условие: она желала, чтобы брат женился до сорока лет. Прошло еще несколько дней, и баронесса, отличавшаяся весьма живым воображением, почувствовала такое сострадание к бедствующему носителю столь высокого титула, что послала младшему брату, с которым уже два года была на ножах, вексель на шесть тысяч франков. При этом она обещала ему годовую пенсию в таком же размере и намекала на то, что сделает его своим наследником.
Граф получил это письмо в четыре часа, в тот момент, когда шел обедать к маркизе де Сассенаж, где его ждали. Он и двух секунд не предавался радости или удивлению. Сердца, одержимые тщеславием, испытывают инстинктивный страх перед всякими переживаниями, считая их столбовой дорогой к смешному.
«Как бы мне состряпать из этого пикантный анекдот, — думал он, — который сделал бы мне честь в клубе?»
Он поспешил в Париж, бегом поднялся в комнату своей возлюбленной, и, не удостаивая ответом радостный возглас г-жи Легран, с треском распахнул дверь Ламьель и бросился к ее ногам.
— Я вам обязан жизнью! — вскричал он. — Страсть, которую я испытываю к вам, заставила меня разрядить в воздух уже заряженный мною пистолет. Как только ко мне вернулось хладнокровие и я вспомнил о ваших божественных прелестях, я сообщил о состоянии своих дел сестре. Кровь д'Обинье не могла остаться безучастной; она прислала мне пачку векселей, и у вас еще хватит времени переодеться перед оперой.
Мысль об Опере и о том, что она будет там через час, быстро вытеснила из головы нашей героини печальный образ графа д'Обинье, убитого из его собственного пистолета. Они зашли в несколько магазинов, где молодая провинциалка переменила платье, шляпу и шаль. Когда они ехали в Оперу, граф сказал ей:
— Я боюсь вашего отца, супрефекта; если он пройдет на выборах, ему не откажут в приказе о водворении домой непокорной дочери, а что тогда станется с моей любовью? — добавил он с холодным видом.
Ламьель взглянула на него и улыбнулась.
— Называйте себя госпожой де Сен-Серв. Так будет лучше всего, так как у меня как раз на руках имеется великолепный заграничный паспорт на это имя.
— Но тогда мне достанутся в наследство и все деяния этой дамы, и какие деяния!
— Это была девушка не такая хорошенькая, как вы, но у которой был столь же опасный отец. Ей надо было ехать, и мы сочли благоразумным вписать ее в паспорт ее любовника в качестве его жены. За границей это не безразлично.
Воскресение графа вызвало в Опере сенсацию, и он был на вершине блаженства. Г-жа де Сен-Серв имела величайший успех.
На следующий день д'Обинье скрылся, и его друзья вступили в переговоры с его кредиторами. Все те из них, кто не посещал Оперы, считали его умершим.
Из театра граф отвез Ламьель в небольшую квартиру на улице Нёв-де-Матюрен.
— Послушайтесь моего совета, — сказал он Ламьель, которая была в восторге от Оперы, — не встречайтесь больше с госпожой Легран; она могла бы сказать, что госпожа де Сен-Серв знакома с мадмуазель Ламьель. Напишите мне на клочке бумаги, сколько вы ей должны, и завтра неизвестный передаст ей эти деньги вместе с приветом от вас.
За этот вечер, с семи до двенадцати часов, д'Обинье, который был по уши в долгах, ожидал, что его завтра же могут посадить в Клиши на основании четырех судебных постановлений, и имел за душой всего лишь вексель на шесть тысяч франков, который он, кстати, никому не показывал, ухитрился закупить все то, что составляет туалет самой блестящей дамы, причем хозяйки магазинов его еще благодарили, и, покупая у них, он вел себя так, как будто оказывает им милость.
Тут своего торжества добилась холодная, сдержанная и во всем расчетливая натура д'Обинье, ибо его драгоценная персона боялась лишь физической боли. Этот робкий и холодный характер был плодом эпохи тщеславия и скуки. До 1789 года он нагнал бы на всех неимоверную тоску. Тип такого холодного, надменного хвастуна нередко можно встретить в комедиях.