Психея хорошо заметила чувства, которые ее присутствие возбуждало в сердцах и которые читались даже на лицах, но не подала виду, что отдает себе в них отчет, и продолжала:
— Прозерпина приказала мне передать тебе привет и велела уверить тебя в прочности ее дружбы. Она дала мне с собой коробочку, которую я открыла, несмотря на твой запрет. Я не решаюсь просить тебя о прощении и пришла подвергнуться наказанию, которого заслуживает мое любопытство.
Венера, окинув взглядом Психею, не почувствовала удовольствия и радости, которые сулила ей ревность. Чувство сострадания помешало ей насладиться местью и победой, которую она одержала, так что, перейдя от одной крайности к другой, как это свойственно женщинам, она расплакалась, собственными руками подняла нашу героиню и поцеловала ее.
— Я сдаюсь, Психея, — сказала она. — Забудь зло, которое я тебе причинила. Если, признав тебя своей дочерью, я могу устранить поводы к ненависти, которую ты питаешь ко мне, и дать тебе достаточное удовлетворение, я согласна на это: будь ею. Покажи, что ты лучше, чем Венера, — ведь ты уже более прекрасна, чем она; не будь такой мстительной, какой была я, и пойди перемени платье. Кстати, — добавила она, — ты нуждаешься в отдыхе.
Затем, обернувшись к Грациям, она добавила:
— Искупайте ее в ванне, которую вы приготовили для меня, а потом уложите в постель; я навещу ее попозже.
Богиня так и сделала. Она пожелала лечь этой ночью вместе с Психеей не для того, чтобы отнять ее у сына, но потому что решила отпраздновать его брак, а для этого надо было подождать, чтобы к Психее вернулся прежний цвет лица. Венера согласилась, чтобы он восстановился; согласилась она и на то, чтобы Психея была сделана богиней, если только удастся добиться согласия Юпитера.
Амур не стал терять времени и, пока его мать была в хорошем расположении духа, отправился к Юпитеру. Царь богов, знавший историю любви Амура, попросил его рассказать, как обстоит дело с ожогом и почему он забросил дела своей державы. Амур кратко ответил на все эти вопросы и перешел к тому, что привело его к громовержцу.
— Сын мой, — ответил Юпитер, обнимая Амура, — ты не найдешь у своей матери никакой эфиопки: цвет лица Психеи так же бел, как он был когда-либо. Я сотворил это чудо в то мгновение, когда ты пожелал его. Что касается второго желания, то даровать ранг, о котором ты просишь для твоей супруги, не так легко, как ты думаешь. У нас и так уже слишком много богинь, а где много женщин, там неизбежно много шума. Раз красота твоей супруги так безмерна, как ты уверяешь, она всегда будет служить причиной ревности и ссор, которые мне вечно придется замирять, так что я совсем заброшу свое ремесло громовержца — мне ведь придется до конца моих дней быть еще миротворцем. Но не это больше всего меня останавливает. Как только Психея станет богиней, ей, как и другим, понадобятся храмы. Новый культ уменьшит нашу долю в приношениях. Мы и без того мерзнем у наших алтарей — так скудно жгут там огонь и фамиам. Звание бога в конце концов станет столь привычным, что смертные вовсе перестанут нас чтить.
— А тебе-то что до этого? — возразил Амур. — Или твое блаженство зависит от поклонения людей? Пусть они пренебрегают тобой и даже вовсе тебя забывают — ты все равно живешь здесь, счастливый и блаженный, проводя в сладкой дремоте три четверти времени, предоставляя мирским делам идти своим чередом и угощая нас громом или градом, когда тебе вздумается. Ты знаешь, как сильно иной раз мы скучаем; знаешь, что нет приятной компании без любезных женщин. Но Кибела[77] стала уже старухой, Юнона — брюзга, Церера — чересчур провинциальна и лишена придворной галантности, Минерва вечно вооружена до зубов, Диана до одури трубит в свой рог; из двух последних можно бы сделать что-нибудь путное, но они такие дикарки, что сказать им ласковое словечко — и то боязно. Помона — враг праздности, поэтому у нее всегда шершавые руки. Флора, я готов согласиться, приятна, но ее заботы влекут ее больше к земле, чем к небесным чертогам. Аврора утром поднимается чересчур рано, а остальную часть дня занимается неизвестно чем. Лишь моя мать радует нас, да и то ее всегда отвлекает какое-нибудь дело, и она значительную часть времени пребывает в Пафосе, на Кифере, в Амафонте. Так как у Психеи нет никакого надела, она с Олимпа никуда не двинется. Увидишь, красота ее послужит немалым украшением твоего двора. Не бойся, что другие будут завидовать ей: они слишком неравны ей в очаровании. Больше всех волновалась на этот счет моя мать, но теперь и она согласна на мое предложение.
Юпитер уступил этим доводам и уважил ходатайство Амура. Знаком его согласия на апофеозу Психеи явился кивок его головы, вызвавший легкое сотрясение вселенной и длившийся каких-нибудь полчаса.
Тотчас же Амур запряг лебедей в свою колесницу, спустился на землю и разыскал мать, которая самолично выполняла обязанности Грации при Психее, расточая ей попутно тысячи восхвалений и почти столько же поцелуев. Весь двор ее направился на Олимп, и Грации дали себе слово всласть потанцевать на предстоящей свадьбе.
Я не стану описывать ни свадебный обряд, ни апофеозу и уж подавно— радости наших супругов: лишь они одни могли бы их передать. Эти радости скоро даровали им сладостный залог их любви — девочку привлекшую к себе сердца всех богов и людей, которые ее узрели. Для нее воздвигли храмы, где ее почитали под именем Наслаждение.
Мы с детских лет к тебе влечемся, Наслажденье.
Жизнь без тебя — что смерть: ничто в ней не манит.
Для всех живых существ ты радостный магнит,
Неодолимое для смертных притяженье.
Лишь соблазненные тобой
Мы трудимся, вступаем в бой.
И воина и полководца
К тебе, услада, сердце рвется.
Муж государственный, король, простой мужик
К тебе стремятся каждый миг.
И если б в нас самих, творцах стихов и песен,
Не возникал напев, который так чудесен,
И властной музыкой своей не чаровал —
Стихов никто бы не слагал.
И слава громкая — высокая награда,
Что победителям дарит олимпиада —
Ты, Наслажденье, ты! Мы знаем: это так,
А радость наших чувств — не мелочь, не пустяк.
Не для тебя ль щедроты Флоры,
Лучи Заката и Авроры,
Помоны яства и вино,
Что добрым Вакхом нам дано,
Луга, ручей в дремучей чаще.
К раздумьям сладостным манящий?
И не тобой ли все искусства рождены?
И девы юные прелестны и нежны
Не для тебя ли, Наслажденье?
Да, в простоте своей я думаю, что тот,
Кто хочет подавить влеченье, —
И в этом радость обретет.
В былое время был поклонником Услады
Мудрейший из мужей Эллады.[78]
Сойди же, дивная, ко мне, под скромный кров —
Ведь он принять тебя готов.
Я музыку люблю, игру и страсть, и книги,
Деревню, город — все, я нахожу во всем
Причину быть твоим рабом.
Мне даже радостны сердечной грусти миги.
Приди, приди! Тебе, быть может, невдомек, —
Надолго ли тебя душа моя призвала?
Столетье полное — вот подходящий срок.
А тридцать лет мне слишком мало.
Полифил кончил читать. Он полагал, что настоящей концовкой его повести послужит гимн наслаждению, который действительно пришелся по вкусу трем его приятелям.
После немногих кратких замечаний о важнейших местах произведения Арист сказал:
— Разве вы не видите, что больше всего наслаждения вам доставили места, где Полифил старался пробудить в вас сострадание?
— То, что вы говорите, бесспорно, — откликнулся Акант, — но я прошу вас также полюбоваться на этот буровато-льняной отлив, этот оттенок Авроры, этот оранжевый и особенно пурпурный колорит, который окружает царя светил.
Действительно, уже давно никто из них не наблюдал такого прекрасного вечера. Солнце воссело в самую блистательную свою колесницу, облачившись в самые великолепные свои одежды.
Оно, казалось, угодить
Хотело дочерям Нерея,[79]
И вот решило заходить
В туманах цветом попестрее.
Менялись краски в облаках:
На самых ярких цветниках
Акант не видывал такого,
Не возникало ничего,
Что дымкой скучной и суровой
Смутило бы восторг его.
Аканту дали возможность не торопясь насладиться последними красотами дня; затем, когда взошла полная луна, наши путешественники и возничий, их доставивший, избрали ее своим проводником.
Лафонтен и его повесть «Любовь Психеи и Купидона»
Жан де Лафонтен (1621–1696) находится на периферии французского классицизма. О «приличиях» он имеет очень слабое представление, понятие «возвышенного» ему чуждо, всякий догматизм и моральный пафос ему претят. Тем не менее Лафонтен многими существеннейшими чертами связан с классицизмом, вместе с Мольером занимая именно благодаря своему вольнодумству в этом сложном и достаточно емком литературном течении крайний левый фланг.