— Мою дочь… Елену… похитили! Скорее в сад… охраняйте улицу!.. Откройте ворота жандармам! Все за убийцей!
И с силою, порождённой яростью, он разорвал цепь, которой был привязан огромный сторожевой пёс.
— Елена! Елена! — твердил он, наклоняясь к нему.
Собака прыгнула, словно лев, свирепо залаяла и так стремительно ринулась в сад, чго генерал не мог её догнать. В это время послышался конский топот, по улице неслись лошади; генерал сам бросился открывать ворота.
— Бригадир, — крикнул он, — преградите путь убийце господина де Мони, он уходит через мои сады! Немедленно окружите дороги к Пикардийским холмам. Я прикажу устроить облаву во всех владениях, парках, домах… А вы, — обратился он к слугам, — вы подстерегайте его на улице, караульте дорогу от заставы до Версаля. Вперёд! Все как один!
Он схватил ружьё, которое ему принёс из комнаты камердинер, и кинулся в сад, крикнув собаке:
— Ищи!
В ответ издалека донёсся страшный лай, и генерал поспешил в ту сторону, где, как ему показалось, лаяла собака.
В семь часов утра поиски жандармов, генерала, всех слуг и соседей ещё ни к чему не привели.
Собака не вернулась. Маркиз, измученный и постаревший от горя, вошёл в дом, который стал пустым для него, хотя там было ещё трое детей.
— Вы были очень холодны с дочерью, — произнёс он, глядя на жену. — Вот всё, что от неё осталось! — добавил он, показывая на пяльцы, где виднелся цветок в начатой вышивке. — Ещё недавно она была здесь, а сейчас она погибла… погибла!
И он зарыдал, закрыв лицо руками, застыл в молчании, не в силах более смотреть на эту гостиную, недавно ещё являвшую собою пленительную картину семейного счастья. Отблески зари состязались с гаснущими лампами; вокруг догоравших свечей вспыхнули бумажные розетки; всё вторило отчаянию отца.
— Это надобно уничтожить, — сказал он после минутного молчания, показывая на пяльцы. — Выше сил моих смотреть на то, что связано с воспоминанием о ней.
Та страшная рождественская ночь, когда маркиза и его жену постигло несчастье, когда они потеряли старшую дочь, потому что не могли противиться непонятной власти невольного её похитителя, была как бы предвестием, посланным судьбою. Маркиз был разорён банкротством своего биржевого маклера. Он заложил недвижимое имущество жены, чтобы попытать счастья в какой-то спекуляции и, нажившись на ней, восстановить прежнее благосостояние; но предприятие это разорило его вконец. Он готов был в отчаянии пойти на всё и покинул отечество. Шесть лет прошло со дня его отъезда. Семья редко получала от него известия, но незадолго до того, как Испания признала независимость южноамериканских республик, он известил о своём возвращении.
Итак, в одно прекрасное утро несколько французов-негоциантов, спешивших поскорее вернуться на родину с богатством, приобретённым ценою долгих стараний и опасных путешествий в Мексику или Колумбию, плыли на испанском бриге в нескольких лье от Бордо. Человек, которого больше состарили жизненные тяготы и горе, нежели время, стоял, прислонившись к защитному заслону, и, казалось, не обращал ни малейшего внимания на картину, которая раскинулась перед глазами пассажиров, собравшихся на верхней палубе. Опасности далёкого морского пути миновали, и путешественники, привлечённые отличной погодой, поднялись на палубу, чтобы приветствовать родную землю. Почти всем во что бы то ни стало хотелось увидеть ещё издали маяки, гасконские дома, Кордуанскую башню, которые терялись в причудливых очертаниях облаков, белевших на горизонте. Если бы не серебристая бахрома, вившаяся перед бригом, если бы не длинная борозда, быстро таявшая позади него, путешественникам казалось бы, что судно стоит недвижимо посреди океана, — так он был безмятежен. Чистое небо было восхитительно. Густая синева небосвода незаметно бледнела, сливаясь с голубоватой водою, и там, где они соединялись, ослепительно, будто звёзды, блестела линия горизонта. Солнечные лучи искрились в бесчисленных гранях волн на необозримом водном пространстве, и ширь морская сверкала, пожалуй, ярче небесной тверди. Приятный тёплый ветерок надувал паруса на бриге; и эти снежно-белые полотнища, и жёлтые развевавшиеся флаги, и целый лабиринт снастей чётко рисовались в воздухе на лучезарном фоне неба и океана, и лишь тени, отбрасываемые парусами, меняли их оттенки. Чудесный день, попутный ветер, родные берега, спокойное море, шум волн, навевавший сладостную грусть, красивый бриг, одиноко скользивший по океану, словно женщина, торопящаяся на свидание, — всё это было картиной, преисполненной гармонии; душа человеческая, воспаряя над плывущим судном, могла объять незыблемые пространства. Удивительно было здесь противопоставление одиночества — кипучей жизни, тишины — шуму, и никто бы не мог сказать, где начинается жизнь и шум, где — небытие и тишина; и человеческий голос не нарушал этих божественных чар. Испанца-капитана и матросов-французов охватил какой-то благоговейный восторг, всё навевало на них воспоминания. В воздухе разлилась истома. Лица сияли радостью, минувшие горести были преданы забвению, а волны тихо баюкали людей, словно в дивном сне. Однако старик пассажир, прислонившийся к защитному заслону, то и дело тревожно поглядывал на горизонт. Во всех чертах его сквозило какое-то недоверие к судьбе, и, казалось, он боялся, что ему ещё не скоро удастся вступить на французскую землю. Это был маркиз д’Эглемон. Счастье не осталось глухо к его мольбам, к его усилиям. Пять лет провёл он в поисках, в тяжёлых трудах и сделался обладателем крупного состояния. Ему так хотелось вновь увидеть родину и осчастливить семью, что он последовал примеру нескольких французских негоциантов из Гаваны и сел с ними на испанский бриг, отправлявшийся в Бордо. Воображение его, утомлённое вечным предвидением горя, теперь рисовало ему прекрасные картины минувшего счастья. Он издали заметил бурую полоску земли, и ему уже чудилось, что он видит жену и детей. Он уже был дома, у своего очага, в ласковом кругу близких. Он представлял себе Моину — она похорошела, выросла, в ней появилось что-то степенное, как у взрослой девушки. Когда эта воображаемая картина словно воплотилась для него в действительность, слёзы покатились из глаз его, и, чтобы скрыть волнение, он посмотрел на горизонт, в сторону, противоположную той, где виднелась туманная полоска, возвещавшая землю.
— Опять он! — промолвил маркиз. — Так и идёт следом за нами!
— Что там такое? — спросил капитан.
— Корабль, — вполголоса ответил генерал.
— Я ещё вчера его приметил, — сказал капитан Гомес.
И, значительно посмотрев на генерала, он шепнул ему на ухо:
— Он гонится за нами.
— Не понимаю, отчего же он до сих пор не настиг нас, — заметил старый воин, — ведь он обмачтован получше вашего проклятого “Святого Фердинанда”.
— Какие-нибудь помехи, — пробоина, может быть…
— Он нас догоняет! — крикнул генерал.
— Это колумбийский корсар, — сказал ему на ухо капитан. — Мы находимся ещё в шести лье от земли, а ветер слабеет.
— Он не идёт, а летит, будто знает, что часа через два жертва выскользнет у него из рук. Ну и смельчак!
— Это он! — вскричал капитан. — Да, не зря зовётся он “Отелло”. Недавно он потопил испанский фрегат, а ведь у самого-то пушек тридцать, не больше! Его одного я и боялся, я знал, что он крейсирует у Антильских островов. Эге, ветер крепчает, — продолжал он, помолчав и наблюдая за парусами своего корабля. — Доберёмся! Иначе нельзя. Парижанин неумолим.
— Он тоже добирается, — ответил маркиз.
“Отелло” был приблизительно в трёх лье. Хотя экипаж и не слышал, о чём говорил маркиз с капитаном Гомесом, появление парусника привлекло всеобщее внимание; почти все матросы и пассажиры подошли к тому месту, где стояли собеседники; большинство приняло бриг за коммерческое судно, и все с любопытством смотрели, как он приближается, но вдруг какой-то матрос крикнул на своём образном языке:
— Святой Иаков! Всем нам крышка, это сам Парижанин!
При этом грозном имени ужас охватил бриг, смятение воцарилось неописуемое. По приказу капитана матросы мгновенно принялись за дело: под угрозой опасности, стремясь во что бы то ни стало достигнуть берега, Гомес распорядился поднять на корабле все высокие и низкие лисели, чтобы ветер надувал поверхность всех парусов, натянутых на реях. С огромным трудом удалось произвести этот маневр; разумеется, не хватало того поразительного единства в действиях, которое так восхищает на военном судне. “Отелло” летел, словно ласточка, паруса его были установлены по ветру, но казалось, что прошёл он всё же немного, и несчастные путешественники почувствовали сладостную надежду. Но в то мгновение, когда после неслыханных усилий “Святой Фердинанд” ускорил ход благодаря искусным маневрам, в которых принимал участие сам Гомес, показывая всем, как надо действовать, и давая указания, рулевой, конечно, не без умысла, сделал неправильный поворот и поставил бриг бортом против ветра. Под ударами бокового ветра паруса так сильно “заполоскались”, что “отняли” у судна ветер; лисель-сприты сломались, и корабль “отказал”. Капитан был взбешен и стал белее паруса; одним прыжком бросился он к рулевому и занёс над ним кинжал с такой яростью, что промахнулся, но всё же столкнул матроса в море; затем он схватил руль и попытался возместить урон, нанесённый его испытанному, бывалому судну. Слёзы отчаяния стояли в глазах его, ибо предательство, угрожающее плодам наших трудов, причиняет нам более глубокое горе, нежели неминуемая смерть. Но чем больше сыпал капитан проклятиями, тем хуже двигалось дело. Он сам выстрелил из сигнальной пушки, надеясь, что выстрел услышат на берегу. В тот же миг корсарское судно, которое приближалось с неимоверной быстротой, ответило выстрелом из пушки, и ядро не долетело до “Святого Фердинанда” лишь туазов на десять.