А потом, в разгаре этого искусственного веселья, она вдруг невольно вздрагивала, отворачивалась, и я видел, как дрожали печальные цветы, которыми она украсила свою прическу. Тогда я бросался к ее ногам.
— Перестань, — говорил я ей, — ты слишком похожа на тех, кому хочешь подражать, а мои уста были достаточно порочны, чтобы осмелиться назвать их в твоем присутствии. Сними с себя эти цветы, это платье. Смоем искренними слезами эту веселость. Не напоминай мне о том, что я блудный сын, мое прошлое слишком хорошо известно мне.
Однако и самое мое раскаяние было жестоко: оно доказывало Бригитте, что призраки, жившие в моем сердце, были облечены плотью и кровью. Мой ужас лишь еще яснее говорил ей, что ее покорность, ее желание нравиться мне вызывали в моем представлении чей-то нечистый образ.
Да, это было так. Я приходил к Бригитте, преисполненный радости, клянясь забыть в ее объятиях все мои страдания, забыть прошлое; я на коленях уверял ее в моем уважении, я приближался к ее кровати, как к святыне; заливаясь слезами, я умоляюще протягивал к ней руки. Но вот она делала то или иное движение, она снимала платье и произносила то или иное слово, и вдруг мне приходила на память продажная женщина, которая, подойдя как-то вечером к моей постели и снимая платье, сделала такое же движение и произнесла это самое слово!
Бедная, преданная душа! Как страдала ты, когда я бледнел, глядя на тебя, когда мои руки, готовые тебя обнять, безжизненно опускались на твои нежные, прохладные плечи, когда поцелуй замирал на моих губах, а свет любви — этот чистый божественный луч — внезапно исчезал из моих глаз, словно стрела, отогнанная ветром! О Бригитта, какие жемчужины падали тогда с твоих ресниц! В какой сокровищнице высокого милосердия черпала ты терпеливой рукою твою печальную любовь, исполненную сострадания?
В течение длительного времени хорошие и дурные дни чередовались почти равномерно. То я был резким и насмешливым, то нежным и любящим, то черствым и надменным, то полным раскаяния и покорным. Образ Деженэ, впервые явившийся мне словно для того, чтобы предостеречь меня, теперь беспрестанно приходил мне на память. В дни сомнений и холодности, я, так сказать, беседовал с ним. Часто, оскорбив Бригитту какой-нибудь жестокой насмешкой, я сейчас же говорил себе: «Будь он на моем месте, он бы сделал еще и не то!»
Иногда, надевая шляпу и собираясь идти к ней, я смотрел на себя в зеркало и думал:
«Да, собственно, что за беда? В конце концов у меня красивая любовница. Она отдалась распутнику — пусть же принимает меня таким, каков я есть».
Я приходил с улыбкой на губах и бросался в кресло с беспечным и развязным видом. Но вот Бригитта подходила ко мне и смотрела на меня своими большими, кроткими, полными беспокойства глазами. Я брал в свои руки ее маленькие белые ручки и отдавался бесконечной задумчивости.
Как назвать то, у чего нет имени? Был я добр или зол? Подозрителен или безумен? Не стоит думать об этом, надо идти вперед. Это было так, а не иначе.
У нас была соседка — молодая женщина, некая г-жа Даниэль. Она была недурна собой и при этом очень кокетлива, была бедна, но хотела прослыть богатой. Она приходила к нам по вечерам и всегда крупно играла с нами в карты, хотя проигрыш ставил ее в весьма затруднительное положение. Она пела, хотя была совершенно безголоса. Похороненная злой судьбой в этой глухой, безвестной деревушке, она была обуреваема ненасытной жаждой наслаждений. Она не переставала говорить о Париже, где проводила всего два или три дня в году. Она стремилась следить за модой, и моя добрая Бригитта, сколько могла, помогала ей в этом, сострадательно улыбаясь ее претензиям. Муж ее служил в межевом ведомстве. По праздникам он возил ее в главный город департамента, и молодая женщина, нацепив на себя все свои тряпки, с упоением танцевала в гостиных префектуры с офицерами гарнизона. Она возвращалась оттуда усталая, но с блестящими глазами и спешила приехать к нам, чтобы рассказать о своих успехах и маленьких победах над мужскими сердцами. Все остальное время она занималась чтением романов, не уделяя никакого внимания своему хозяйству и семейной жизни, которая, впрочем, была не из приятных.
Всякий раз, как она у нас бывала, я не упускал случая посмеяться над ней, считая, что так называемый светский образ жизни, который она вела, был как нельзя более смешон. Я прерывал ее рассказы о балах вопросами о ее муже и об отце мужа, которых она ненавидела больше всего на свете — одного потому, что это был ее муж, а другого за то, что он был простой крестьянин. Словом, всякий раз, как мы встречались, у нас сейчас же возникали споры.
В мои дурные дни я принимался иногда ухаживать за этой женщиной единственно для того, чтобы огорчить Бригитту.
— Посмотрите, как госпожа Даниэль правильно понимает жизнь! — говорил я ей. — Она всегда весела. Такая женщина была бы очаровательной любовницей!
И я без конца расхваливал ее: ее незначительная болтовня превращалась у меня в исполненную остроумия беседу, ее преувеличенные претензии я объяснял вполне естественным желанием нравиться. Виновата ли она в том, что бедна? Зато она думает только о наслаждении и открыто признается в этом. Она не читает другим нравоучений и сама не слушает их. Я дошел до того, что посоветовал Бригитте во всем брать пример с г-жи Даниэль, и сказал, что именно такой тип женщин нравится мне больше всего.
Недалекая г-жа Даниэль все же заметила следы грусти в глазах Бригитты. Это было странное создание: добрая и искренняя, когда голова ее не была занята тряпками, она становилась глупенькой, как только начинала думать о них. Поэтому она совершила поступок, очень похожий на нее самое, то есть и добрый и в то же время глупый. В один прекрасный день, гуляя вдвоем с Бригиттой, она бросилась в ее объятия и сказала, что я начал ухаживать за ней, что я обратился к ней с намеками, не оставляющими никаких сомнений, но что ей известны наши отношения и она скорее умрет, чем разрушит счастье подруги. Бригитта поблагодарила ее, и г-жа Даниэль, успокоив таким образом свою совесть, начала посылать мне еще более нежные взгляды, изо всех сил стараясь разбить мое сердце.
Вечером, когда она ушла, Бригитта суровым тоном рассказала мне о том, что произошло в лесу, и попросила на будущее время избавить ее от подобных оскорблений.
— Не потому, чтобы я придавала значение или верила этим шуткам, сказала она, — но если вы хоть немного любите меня, то, мне кажется, нет необходимости сообщать посторонним, что вы чувствуете эту любовь не каждый день.
— Неужели это так важно? — смеясь, спросил я. — Ведь вы отлично видите, что я подшучиваю над ней и делаю все это, чтобы убить время.
— Ах, друг мой, друг мой, — ответила Бригитта, — вот в том-то и горе, что вам надо убивать время.
Несколько дней спустя я предложил Бригитте поехать со мной в префектуру и посмотреть, как танцует г-жа Даниэль. Она нехотя согласилась. Пока она заканчивала свой туалет, я, стоя у камина, упрекнул ее в том, что она потеряла свою прежнюю веселость.
— Что с вами? — спросил я (я знал это не хуже, чем она сама). — Почему у вас теперь всегда такой унылый вид? Право, вы делаете наше уединение довольно печальным. Когда-то я знал вас более жизнерадостной, более живой, более откровенной. Не слишком лестно, — сознавать себя виновником этой перемены. Вы настоящая отшельница. Поистине, вы созданы для монастыря.
Это было в воскресенье. Когда мы проезжали по главной улице деревни, Бригитта остановила карету, чтобы поздороваться со своими добрыми подружками, милыми цветущими деревенскими девушками, которые шли танцевать под липы. Поговорив с ними, она еще долго смотрела в окошко кареты. Она так любила прежде эти скромные танцульки. Я заметил, что она поднесла платок к глазам.
В префектуре мы застали г-жу Даниэль в разгаре веселья. Я начал танцевать с нею и приглашал ее так часто, что это было замечено. Я наговорил ей кучу комплиментов, и она отвечала на них весьма благосклонно.
Бригитта сидела напротив нас; она неотступно следила за нами взглядом. Трудно передать, что я чувствовал в тот вечер: это была какая-то смесь удовольствия и огорчения. Я прекрасно видел, что она ревнует, но это не только не трогало меня, а напротив, возбуждало желание встревожить ее еще сильнее.
Возвращаясь домой, я ожидал от нее упреков, но она не сказала мне ничего, да и в следующие два дня продолжала оставаться мрачной и молчаливой. Когда я приходил, она целовала меня, а потом мы усаживались друг против друга и, лишь изредка обмениваясь незначительными фразами, погружались в свои мысли. На третий день она, наконец, заговорила, высказала мне множество горьких упреков, заявила, что мое поведение совершенно непонятно и объяснить его можно только тем, что я ее разлюбил; такая жизнь, говорила она, свыше ее сил, и она готова на все, но не может больше выносить мои странные выходки и мою холодность. Глаза ее были полны слез, и я уже собирался просить у нее прощения, как вдруг у нее вырвалось несколько таких обидных слов, что самолюбие мое возмутилось. Я ответил ей в том же тоне, и наша ссора приняла бурный характер. Я сказал, что это просто смешно, если я не смог внушить своей любовнице достаточного доверия к себе и она не хочет положиться на меня даже в мелочах, что г-жа Даниэль только предлог, — ведь Бригитта прекрасно знает, что я не думаю серьезно об этой женщине; что ее мнимая ревность — это самый настоящий деспотизм и что в конце концов если такая жизнь надоела ей, то от нее одной зависит ее прекратить.