Он шел по предрассветному Парижу, унылому и холодному в этот час, Парижу, где фонари полицейских постов бросали то здесь, то там свой красный свет и где попарно шагали блюстители порядка, останавливаясь на углах улиц и зорко вглядываясь в темноту.
Перед одним из таких постов он увидел толпу тряпичников и простолюдинок. Несомненно, их привлекла сюда какая-то ночная драма, развязка которой наступит у комиссара полиции. Ах, если б Франц знал, что это за драма!.. Но ему это и в голову не могло прийти, и он равнодушно посмотрел издали в ту сторону.
И все же неприглядное зрелище, бледная, вяло занимающаяся над Парижем заря, мигающие, как погребальные свечи, фонари на берегу Сены, его усталость после бессонной ночи — все это навеяло на него бесконечную грусть.
Когда после двух — или трехчасовой ходьбы он пришел в Аньер, он словно очнулся от сна.
Солнце вставало во всем своем блеске, заливая ярким пламенем равнину и реку. Мост, дома, набережная — все было по-утреннему ясно и прозрачно, все говорило о том, что новый день, лучезарный и прекрасный, идет на смену густому мраку ночи. Издали Франц заметил дом своего брата, уже проснувшийся, с открытыми ставнями и цветами на подоконниках. Не решаясь войти, он бродил около дома.
Вдруг кто-то окликнул его с берега:
— А, господин Франц!.. Что это вы так рано сегодня?
Это был кучер Сидони; он шел купать лошадей.
— Как тут у вас, все в порядке? — спросил Франц, весь дрожа.
— Да, господин Франц.
— Брат дома?
— Нет, господин Рислер ночевал на фабрике.
— Все здоровы?
— Как будто все, господин Франц.
Лошади, вспенивая воду, вошли в реку по грудь.
Франц наконец решился и позвонил у калитки.
В саду чистили дорожки. Весь дом был в движении, и, несмотря на ранний час, слышен был голос Сидони, ясный и звонкий, как пение птички в розовых кустах перед домом.
Она с кем-то оживленно разговаривала.
Франц, взволнованный, подошел ближе, чтобы послушать.
— Нет, крема не надо… Достаточно одного парфе… Но только чтобы оно было хорошо заморожено. Приготовьте к семи часам. А на закуску… Что бы такое придумать на закуску?..
Это было важное совещание с кухаркой по поводу званого обеда, назначенного на завтрашний день. Внезапное появление деверя нисколько не смутило ее.
— А, доброе утро, Франц! — сказала она очень спокойно. — Сейчас я буду к вашим услугам. Завтра у нас большой деловой обед, приглашены клиенты фабрики… Вы меня извините?
Свежая, сияющая, в белых рюшах длинного пеньюара и кружевного чепца, она продолжала составлять меню, вдыхая свежий воздух, который шел от лугов и реки. На ее отдохнувшем за ночь лице не было ни малейшего следа печали или беспокойства. Ее гладкий лоб, прелестный наивный взгляд, который должен был надолго сохранить ей молодость, ее полуоткрытые розовые губы являли странный контраст с лицом влюбленного, искаженным от мук и усталости.
Сидя в углу гостиной, Франц в течение четверти часа, показавшегося ему бесконечным, слушал, как перечисляли в обычном порядке дежурные блюда буржуазного обеда, начиная с горячих пирожков, нормандской камбалы и бесчисленных приправ к ней и кончая монтрейльскими персиками и виноградом из Фонтенебло. Сидони не пожертвовала для него ни одной закуской.
Наконец, когда они остались одни, он спросил глухим голосом:
— Вы, значит, не получили моего письма?
— Нет, как же, получила.
Она встала, чтобы поправить перед зеркалом мелкие кудряшки, запутавшиеся в развевающихся лентах, и, разглядывая себя, продолжала:
— Как же, я получила ваше письмо. Я даже пришла в восторг, получив его… Теперь, если вы надумаете сунуться к вашему брату с гнусными доносами, которыми вы мне угрожали, мне легко будет доказать ему, что единственной причиной ваших лживых обвинений является досада на то, что я отвергла — да и как могло быть иначе? — вашу преступную любовь. Теперь вы предупреждены, мой милый, и… до свидания!
Довольная, как актриса, произнесшая эффектный монолог, она прошла мимо него и вышла из гостиной, насмешливо улыбаясь, торжествующая и спокойная.
И он не убил ее!
Накануне этого злосчастного дня, вскоре после того как Франц украдкой покинул свою комнату на улице Брак, знаменитый Делобель пришел домой потрясенный, с усталым и разочарованным видом, какой он всегда напускал на себя при неприятных событиях.
— Боже мой, что с тобой? Что случилось?
Жена, не научившаяся еще за двадцать лет спокойно относиться к его преувеличенно драматической мимике, бросилась к нему.
Прежде чем ответить, бывший актер, никогда не упускавший случая предпослать своим самым незначительным словам какую-нибудь гримасу, заученную им когда-то для сцены, опустил углы рта в знак сильнейшего отвращения, как будто он проглотил что-то очень горькое.
— А то, — сказал он, — что эти Рислеры положительно неблагодарные люди или эгоисты и уж, конечно, дурно воспитаны. Знаете, что сообщила мне сейчас внизу консьержка, ехидно поглядев на меня при этом? Так вот… Франц Рислер уехал. Он оставил этот дом, а в данную минуту, может быть, уже и Париж, и не зашел даже пожать мне руку, поблагодарить за оказанное ему гостеприимство… Как вы это находите?.. Ведь, он и с вами тоже не попрощался, правда? А между тем месяц тому назад он целыми днями торчал у нас, не в упрек ему будь сказано.
Мамаша Делобель невольно вскрикнула от удивления, и в голосе ее послышалось искреннее огорчение. Дезире, напротив, не вымолвила ни слова, не пошевелилась. Одним словом, ледышка. Даже проволока, которую она вертела, не остановилась в ее проворных пальцах…
— Вот вам и друзья, — продолжал знаменитый Делобель. — А этому-то, спрашивается, что я сделал?
Он считал — это было одной из его многочисленных претензий, — что весь мир преследует его своей ненавистью. Это давало ему основание разыгрывать в жизни роль человека, распинаемого за преданность искусству.
Кротко, почти с материнской нежностью, — ведь всегда есть что-то материнское в снисходительной и всепрощающей любви, которую внушают к себе взрослые дети, — г-жа Делобель утешала мужа, ласкала его, прибавила даже к обеду сладкое блюдо. Бедняга и в самом деле был по-настоящему огорчен: роль вечного амфитриона,[16] перешедшая от Рислера-старшего к Францу, с его отъездом снова оставалась вакантной, и актер уже заранее скорбел о том, что будет лишен теперь многих удовольствий.
И подумать только, что рядом с этим эгоистичным, поверхностным горем здесь была настоящая, глубокая скорбь, скорбь, которая убивает, а ослепленная мать даже не заметила этого! Взгляни же на свою дочь, несчастная женщина! Взгляни на эту прозрачную бледность, на эти сухие, горящие глаза, устремленные в одну точку, как будто все свое внимание они сосредоточили на предмете, видимом только им одним. Заставь открыться эту замкнутую, страдающую душу. Расспроси свою дочь. Заставь ее говорить, заставь ее, главное, плакать, чтобы она освободилась от давящей ее тяжести, чтобы ее затуманенные слезами глаза перестали различать в пустоте то страшное и неизвестное, во что они всматриваются с таким отчаянием.
Увы!..
Есть женщины, в которых мать убивает жену. В ней жена убила мать. Жрица бога Делобеля, поглощенная созерцанием своего кумира, она воображала, что и дочь явилась на свет только для того, чтобы посвятить себя тому же культу, преклонить колени перед тем же алтарем. У обеих не должно было быть в жизни иной цели, как только работать во славу великого человека, быть утешительницами этого непризнанного гения. Остальное для нее не существовало.
Мать никогда не замечала, как краснела Дезире при появлении Франца в мастерской, никогда не замечала она всех уловок, к которым прибегала влюбленная девушка, чтобы навести разговор на своего любимого и лишний раз упомянуть его имя в их беседах за работой. А ведь это продолжалось уже много лет, вело начало с того давнего времени, когда Франц посещал Училище гражданских инженеров и уходил туда по утрам, в час, когда обе женщины, зажигая лампу, начинали свой трудовой день. Никогда не нарушила она того длительного молчания, в которое счастливая и доверчивая молодость замыкается со своими мечтами о будущем на двойной поворот ключа. И если, тяготясь молчанием дочери, она и спрашивала ее иногда: «Что с тобой?» — то достаточно было Дезире ответить: «Ничего», — и мысль матери, отвлекшись на минуту от любимого предмета, снова обращалась к нему.
Эта женщина, читавшая в сердце своего мужа, угадывавшая его настроение по малейшей складке его олимпийски бездумного чела, ни разу не проявила по отношению к бедной Зизи той нежной чуткости, благодаря которой самая старая, самая измученная жизнью мать как бы вновь обретает молодость, становясь другом своего ребенка, его поверенной и советчицей.