– Не отпирайте, я и через чердак могу спуститься! – сказал я ей. – А… вашу «уточку» я вышвырнул в окошко! Кучеру можете дарить!…
– Уж подарила! – сказала она каким-то фальшивым тоном.
– И прекрасно!…
Вечер был очень теплый. Под бузиной, за большим столом, под фонариками, сидело что-то много, даже Карих! Он был в манишке и сюртуке, в белом галстуке, как на свадьбе, и сидел вытянувшись, словно его приклеили к стулу. Она показалась мне невестой, – в белом воздушном платье. Белая лента стягивала ее головку. Она показалась мне – богиней!…
– Богиня моя! – шептал я страстно. – Ты поешь и не чувствуешь, что я близко, что я молюсь на тебя, богиня!…
Она приставала к Кариху:
– У вас чудесный голос! Вы же говорили, что поете…
– Я только под гармонью, когда тоска… люблю мечтать под звуки вальца… – стеснялся Карих. – Не стоит нарушать природы!
Все захохотали.
– Друг, нарушь природу! – приставал студент. – У тебя чудный бас, как у Бутенки… Спустись с высот… в юдоль печали и забот!…
– Вы, Степан Кондратьич, по-эт!… – сказала она нежно.
– Где же-с… – смутился Карих. – Я терзаюсь в жизни через голову. Сызмальства опоили. А теперь… встретил небесное творенье… как во сне!…
– Браво! – всплеснула Серафима. – Извольте выпить за «небесное творенье» и спойте для меня!
– Извольте… – сказал уныло Карих. Он принял из ее рук рюмку и объявил:
– За… все прекрасное! Как пропечатано в «Листке»:
Бокал шинпанского Донскова,
Вспомянем князя Трубецкова!
Так все и покатились. А Карих поправил галстук, выступил, как артист на сцене, и сделал рукой – вот так: внимание! Студент сделал – трам-тамм-тамм…
– Сперва надо, как из-под земли. Значит, уж на него навалили земли! Скоро помрет, через любовь!… – сказал Карих и потер затылок. – Дебют! Называется – «Жгущая Любовь»!
– Жги! – крикнул ему студент.
Серафима завалилась за толстяка, словно хотела спрятаться. Скрипач мотал головой, как пьяный. Толстуха ела халву горстями. Только «Рожа», обвязанная до глаз, сидела, как сфинкс египетский.
– Дебют! – повторил Карих. – «Скажи: ты мой!» Романц без слов! «Жгущая Любовь»!
Он приложил руку к сердцу и начал скороговоркой, шепотом:
Меня безумно убивает
Твой взгляд холодный и пустой,
Но жгущая любовь пылает,
В груди израненной, больной!
Скажи: ты – мой!
Припев Карих пропел так тонко, словно петух запел. Все загоготали от восторга. Карих ободрился, отошел в темноту двора и пустил оттуда рыданием:
Придешь ты на мою могилу,
Восплачешь горькою слезой:
За что его я не любила?…
Сразила смерть его косой!
Сказала – мой!
– Все!
Карих вытер рукой лицо, сел осторожно, словно боялся измять сюртук, и вытянулся, как деревянный. Я был в восторге, когда она взяла из вазочки розовую пастилку и двумя пальчиками подала ему:
– Это вам от меня – за ваш романц без слов! Он ужасно захохотал и сразу проглотил.
– Вся жизнь – обман ужасный! – сказал он мрачно. – Ждешь и не дождешься. Живешь – помрешь!
И опять страшно захохотал. И все захохотали. Потом он стал мотать головой и стучать кулаком по темени. Студент повел его под руки куда-то. Наконец стали расходиться. Скрипач и студент ушли. Толстяк поднялся на галерею. Толстуха сунула «Роже» конфетку под повязку, а он сделал ей ручкой – так. Потом выпила прямо из бутылки. Фонарики погасли. Стало совсем темно. Пропел петух. Пошли кричать петухи кругом. У пастуха напротив протяжно заревел бык. Я хотел дождаться, когда же уйдет толстяк. Неужели он ночевать остался?… Может быть, он их родственник? Не могла же она его полюбить, такого?! Плешивый, жулик, кульки таскает!… Может быть, брат двоюродный… Они чемто ему обязаны… Отца нет, и он ей вместо отца?…
Сени таки заперла Паша, и как я ни царапался за Дверью – а громко стучать боялся, – пришлось лезть по пожарной лестнице. Ее окошечко было закрыто и занавешено. Я не утерпел и стукнул.
– Это называется… нахальство! Кажется, я просил не запирать сени!…
Она не отозвалась ни шорохом. Меня озлило.
– И раз вы горничная, вы обязаны отпирать… – сказал я громче.
– Шлюху свою просите!… – услыхал я несонный голос.
– А вы… кучера своего!…
– Он ко мне по ночам не бегал… заборы не лизал…
– А ты… нахалка!…
– А вам не помыкалка!…
Я всегда знал, что она зубастая.
Лампа моя горела. «Уточка» все стояла среди листков, словно вместо меня учила. «На ранней заре Цезарь послал к Верцингеториксу сказать, что он-де нисколько не сомневается…» Ну и пусть не сомневается!…
Я очень сомневался. Сомневался, что выдержу экзамен… сомневался, что она пишет искренно. Я достал ее розовые письма, и оглушающий аромат опять закружил меня. Я вспомнил белоснежное ее платье и роскошные волосы, прихваченные белой лентой. «О, богиня! – шептал я страстно, уже не сомневаясь. – Ты… „очень одинока“»! Она же написала: «Будете вспоминать меня?» И потом, когда написала – «роняю три, четыре, пять… самых ароматных лепестков», написала дальше – «а вы?» Конечно, любит! И я нисколько не сомневаюсь, «quin» – и сослагательное! И я скоро буду с ней в Нескучном. Она любит глухие местечки в нем!… Разве подарить ей на память… «уточку»?… Сказать: «Примите от меня этот наивный пустячок и поставьте к себе на столик! пусть эта прозрачная „уточка“ напоминает вам о светлой душе и чистом сердце, которое полно самыми ароматными чувствами?…» Или – поднести ландыши? Но они еще не цветут! Но можно купить один стебелек и спрятать?… Поспорить с ней? Подойти с ней к «Чертову оврагу» и сказать: «Для вас хочу найти хотя бы один ландыш!» Она усмехнется, скажет: «Теперь – ландыш?! Еще только цветет черемуха!» Я восторженно скажу ей: «В любви – все возможно!» И брошусь в самую глубь оврага! Там уже должны быть ландышевые листья, в трубочках. Там я всуну оранжерейный ландыш и стремительно упаду к ногам. «Вот, я верил… и я – нашел!!.» И она, пораженная, прошепчет: «О, вы нашли с этим волшебным ландышем… что-то великое!…» И стыдливо опустит свои шелковистые ресницы. «Что я нашел? умоляю вас, скажите хоть одно слово!» – прошепчу я ей. В кустах и оврагах будут заливаться влюбленные соловьи. И она, склонившись ко мне, прошепчет: «Любовь». Я убрал «уточку» в сундучок, а письма положил в курточ-ку – «на счастье». Завтра, во время экстемпорале, я буду дышать ими, и их аромат будет придавать мне силы.
При лампе я и не заметил, что на дворе уже рассветает. Порозовело небо. Серые сараи прояснились. Сонные пекаря качали у колодца, несли ушаты, скребя по камням опорками. В тополе бесновались воробьи. Звонили к утрени. У Кариха задребезжали стекла, кто-то открыл окошко. Я высунулся в тополь. Под галереей стоял толстяк и прижимал руку к сердцу. Я вытянулся дальше в сучья, рискуя упасть на камни. Толстяк поцеловал свои пальцы и послал поцелуй – вот так!… Меня тряхнуло, я чуть было не свалился…
Сегодня первый экзамен – латинское экстемпорале. Я лихорадочно умылся, мелко во мне дрожало, щекотало. Трясло за чаем, и я выпил его без хлеба, отломил только у розанчика носик. Паша мела в столовой.
– Сегодня первый экзамен, Паша… – сказал я кротко: не хотелось, чтобы она сердилась, – дурной признак! – Поздравляю тебя с прошедшим Ангелом.
– Спасибо. Ну, авось не провалитесь!… – сказала она неласково, и меня пуще прежнего забило дрожью.
На ней была розовенькая кофточка, и сама она была ро-зовенькая и свежая. Она ступала совсем неслышно. Я украдкой взглянул на ее ноги и увидал, что на ней новые ботинки. «Если бы прошлась „сорокой“!» – подумал я.
– Совсем ничего не ели! – сказала она ворчливо.
– Какая еда, когда экзамен… – сказал я скорбно.
– Бог даст, выдержите!…
– Когда в сердце… ад!… Выдержишь… – чуть не плача сказал я сливкам. – И… никто не любит…
– Еще полю-бят!… – сказала она насмешливо. – Заборов еще много.
Я хотел ей сказать глазами, до чего это бессердечно, но она выметала под диваном, ловко переступая каблучками. Меня перекрестили.
– Тетя Маша, иду… не сердитесь. Я сегодня на краю пропасти… Чувствую, что не переживу, если… – сказал я мрачно.
– А я тебе говорю, что выдержишь! – сказала она уверенно. – Такие твои карты… странные!…
– Странные?…
– Дамы так от тебя и не отходят! По твоим годам это к прибыли! Вот увидишь.
Это меня ободрило. Я подошел к часовне и стал молиться. «Заступнице усердная, Мати Господа Вышняго»… И вдруг выбежала из часовни – Паша! Увидала меня и растерялась.
– Сегодня память… по тятеньке! – сказала она быстро и умчалась.
«Это она за меня молилась… ставила, должно быть, свечку! – ласково пробежало в мыслях. – Еще тогда сказала…»