Леля была на том же месте. В сторонке стоял Малютка Второгодник и делал вид, что наблюдает за порядком, а на самом деле глазел на Лелечку.
— Парадная временно закрыта, я вас через подвал проведу, — сказал нам Малютка. — Бирюков — за главного! — начальственно крикнул он в группу ребят, стоящих у дверей. Потом взял из окошечка дежурки «летучую мышь» и повел нас мимо лазарета в боковой коридорчик. По узкой щербатой лесенке мы спустились в подвальный широкий коридор, и Малютка большим ключом открыл блиндированную дверь бомбоубежища. Он не включил электричества — для таинственности, что ли? И в неярком свете «летучей мыши» наш военный кабинет показался мне странным, и мне почудилось, что это не мы, а какие-то другие люди идут сейчас по его бетонному полу. На мгновенье качающийся свет лампы выкрал из темноты учебный плакат «Час атаки». Некоторые красноармейцы еще вылезали из траншеи, а некоторые уже бежали вперед с винтовками наперевес. Перед ними вставали черные столбы разрывов.
Пройдя бомбоубежище, мы очутились в обыкновенном подвале, где стоял сырой густой холод. Вышли мы уже у пищеблока.
— Спасибо, Женька! — сказал я.
— Спасибо, Женя! — повторила Леля.
— Ну не за что, — смущенно ответил Малютка. — Я ж понимаю…
Он захлопнул за собой подвальную дверь. Она плотно и гулко вошла в дверную коробку и словно сразу вклеилась в нее, срослась со стеной. Мы с Лелей остались вдвоем. Кругом валялись пустые ящики из-под картошки, пахло сырым снегом и золой. Из техникума негромко доносилась музыка, крутили «Похищенное сердце» — медлительное, надрывно-грустное танго. Мы вошли в длинный проход между двумя высокими штабелями дров. Здесь было совсем темно. Впереди светилось окно флигеля, виднелся черный силуэт клена. Мы медленно и молча шли рядом в этом дровяном коридоре — даже не под руки, только касаясь плечами друг друга. Я никак не мог собраться с мыслями.
— Ты не сердишься? — остановившись, спросила она.
— Не могу на тебя сердиться. Что бы ты ни делала… Как ты меня здесь отыскала?
— Нашла твой цветок — пошла к тебе домой — там был Костя — он сказал, где ты, — приехала сюда, — монотонной скороговоркой ответила Леля.
— С Костей тебе повезло. Он ведь собирался к одной кошке-милашке. — Я помнил, что тогда, под Новый год, ее рассердило это слово, с него все и началось. Я испытывал ее.
— Нет, он не пошел к кошке-милашке. Ни к каким кошкам-милашкам он не пошел. Лежал на кровати и читал. Когда я пришла, встал и начал мне читать про Антония, как он повернул свой корабль из-за Клеопатры. Потом стал мне доказывать, что этот Антоний просто изменник из-за бабской юбки, его надо вздернуть на рее… Ты слушаешь?
— Ну да!
— Он сперва не хотел мне говорить, где ты. Он сказал, что я не должна тебе мешать погрузиться в бытие… А как это ты погружаешься?
— Потом расскажу… Ну…
— Когда я начала плакать, он сказал, где ты.
— Ты и сейчас плачешь.
— Говори мне так, как на пароходе, помнишь?.. Ну, какие у меня глаза? Соленые? — Она придвинулась ко мне.
— Прямо как свежепросольные огурцы, — сказал я, целуя ее.
— Господи, как глупо! — Леля тихо засмеялась. — Но теперь у нас все по-прежнему, да?.. Ты поедешь ко мне?
— Сейчас?.. А тетя твоя?
— Тетя в Гатчину уехала. И потом тетя за тебя. Я ей рассказала про Новый год, так она мне все время твердит: «Иди к нему, объяснись. Ведь сам он не может прийти к тебе, раз ты так… ну, поступила…» Она все говорит: «Вам все равно не уйти друг от друга, потому что это шикзаль».
— Какой шикзаль?
— Не какой, а какая. Это по-немецки судьба. Только не просто судьба, а уж такая судьба, когда ничего с ней не поделаешь.
Мы вышли из дровяного коридора в сад, потом проулком прошли к трамвайному кольцу. Едва вошли в вагон — трамвай сразу зазвенел и тронулся, будто только нас ему и не хватало. И время текло в том трамвае быстро, по своей системе отсчета, и он обгонял другие трамваи — должно быть, просто перелетал через них. Мы и не заметили, как доехали до Васильевского острова.
В первом этаже на нас дохнуло аптечной полынью, — и мы сразу же очутились на Лелиной площадке, вошли в квартиру, и лестничный сквозняк услужливо захлопнул за нами дверь. Сняв пальто, мы прошли на кухню.
— Господи, какая я бестолковая! Чаю, кажется, нет, — сказала Леля. — Придется нам пить кофе. Ты любишь кофе?
— Мне бара-бир, — ответил я. — Кофе так кофе. Ты обо мне не беспокойся.
Она накачала примус, налила из-под крана воды в зеленую эмалированную кастрюльку, взяла с полки желто-синюю пачку суррогатного кофе «Здоровье». Я, будто хронометражист, следил за ее торопливо-четкими движениями. На ней было платье из холстинки, с красным пояском — летнее, совсем не по сезону, — то самое платье, в котором она ездила со мной на лодке за сиренью.
— Что ты так смотришь? — обернулась она ко мне. — Очень скучал без меня?
— Очень… Шестьдесят семь дней.
— Это все я виновата, глупая Лелька. — Она подошла ко мне, прижалась щекой к моей щеке. — Никогда больше не буду тебя обижать… Давай пить кофе в кухне, здесь уютнее. Да?
Над кастрюлькой взбухла шапка темной пены, и Леля быстро погасила примус. Стало очень тихо. В этой тишине мы пили из толстых синих чашек горьковатый, пахнущий горелым цикорием кофе, заедая его печеньем «Альберт». Квадратный столик стоял в углу, мы сидели на табуретках у двух его свободных сторон, вполоборота один к другому, касаясь друг друга коленями. Мы о чем-то разговаривали, но все сразу забывалось, падало в тишину.
— Ужасно я бестолковая — угостила тебя кофе без молока, — сказала она, отодвигая чашку. — Ведь бестолковая?
— Ужасно бестолковая, — ответил я, встав из-за стола. — А ты без меня скучала?
— Да. Скучала, — коротко и глухо ответила она, глядя куда-то в сторону.
Мы вышли из кухни в прихожую. Я посмотрел на свое пальто, и Леля перехватила мой взгляд.
— Мы запереть забыли, — спокойно сказала она и, подойдя к наружной двери, неторопливо, нерезко закрыла ее на крюк. Потом как-то вроде даже сердито посмотрела на меня:
— Незачем тебе сейчас идти домой, будешь у Лельки ночевать.
* * *
Там, за незашторенным окном, было обычное мартовское утро — правда, воскресное, — и все же обычное для города. Но, войдя в комнату, утренний свет стал четок и нежен; мягко обволакивал глаза, но не мешал видеть то, что было вокруг. Разбуженный этим светом, я приподнялся на локте и посмотрел на Лелю. Дышит ровно. Челочка растрепана, а лицо очень спокойное, и даже какая-то сонная детская важность на нем. А ресницы очень длинные — это потому, что глаза закрыты. Первый раз вижу ее с закрытыми глазами.
Боясь разбудить ее взглядом, я стал смотреть на стену, на столик у стены. С лежащей под наклоном чертежной доски свисал шелковый, подштопанный на пятке чулок. Со стены, со своей последней фотографии, висящей между двумя рейсшинами, смотрел на меня Лелин брат. Он был в гимнастерке, которой он уже никогда не снимет. Он смотрел на меня из ниоткуда, но он как бы и существовал. Пока есть этот город, и этот дом, и Леля, покуда есть то, что есть, — ты тоже есть.
«Не бойся за нее, — просигналил я ему мысленно. — Никому не дам ее в обиду и никогда не брошу — лишь бы она меня не бросила. Я ж понимаю, что она лучше меня, как 100:1».
— Ты уже не спишь? — спросила она вдруг.
— …?!
— Нет-нет-нет… надо вставать. Римма должна сейчас прийти. Она очень точная. Она батистовую кальку принесет. Мы еще вчера утром договорились. Я же не знала…
— Батистовую?
— Да-да-да. Она достала себе и мне. Это не для работы… Нет-нет-нет, милый, отвернись, я буду одеваться.
Я отвернулся к стене. Прямо передо мной на черном шнуре висела вилка громкоговорителя. Я включил ее в розетку. Послышался приятный, нарочито равнодушный голос женщины-диктора: «…майских бомбардировщиков были направлены против аэродромов в Южной и Центральной Англии. Причинены значительные повреждения ангарам и казармам… В сводке командования германских вооруженных сил сообщается, что германские войска, вступившие на территорию Болгарии, продолжают продвигаться согласно приказу… Обсуждение в Соединенных Штатах закона о передаче взаймы или в аренду вооружения не наталкивается, как ожидалось ранее…»
Я выдернул вилку из розетки. — Можно повернуться?
— Не совсем еще можно, но можно.
Она стояла перед зеркалом в желтом халатике, в теплых тапочках на босу ногу. Лицо у нее было удивительно спокойное и кроткое.
— Лелечка… — окликнул я ее.
— Ну что? — Она подошла, села на кровать, положила руку мне на голову. — Ведь все очень хорошо. Все-все-все хорошо… Соблазнил глупую Лелю — а глупая Леля и рада.
В прихожей послышался звонок, и она вышла.
Я услышал скрип дверного крюка, потом голоса Лели и ее подруги. Слов не разобрать было, хоть говорили они довольно громко. Потом вдруг ничего не стало слышно — похоже, что перешли на шепот. Потом опять заговорили громко, но теперь голос подруги звучал нарочито бесстрастно, вроде как у дикторши, которая только что сообщала о военных действиях.