моих знакомых были самоубийцы, и поэтому я не могу оставаться равнодушным. Ведь это ваше самоуничтожение нисколько не отличается от самоубийства.
— Но в самоубийстве человек волен, — сказал он с улыбкой.
— Возможно. Но другой также волен и даже обязан предотвратить его, если он только в состоянии.
— Согласен. Да и у меня нет такого большого желания покончить с собой, и если вы, выслушав меня, найдёте выход, я буду только счастлив.
Я не мог не ответить:
— Что ж, хорошо! Расскажите всё подробно. Теперь я вас прошу.
— Меня зовут Синдзо Такахаси. Но фамилию Такахаси я принял, когда женился, а раньше меня звали Оцука [42].
Я начну рассказ с того времени, когда я был Синдзо Оцука. Отец, Годзо, как вы, может быть, слышали, служит в апелляционной палате в Токио; довольно известный судья, прямой и справедливый человек, достойный своего имени — Годзо [43]. Он очень заботился о моём образовании. Но я почему-то с детства невзлюбил науки. Больше всего мне нравилось уединиться где-нибудь в укромном уголке и, ни о чём не думая, сидеть там часами. Помню, было мне тогда двенадцать лет. Стоял конец весны, и вишня в саду почти вся осыпалась, только кое-где на ветках остались розовые лепестки. Повсюду прорезалась молодая листва. Я всё это прекрасно помню. Как всегда, ничего не делая, я сидел на каменной ступеньке сарая и глядел в сад. Косые лучи вечернего солнца пробивались сквозь ветки деревьев. Сад был всегда тихим, но в тот раз он, казалось, совсем замер. В моём сердце приятно защемила весенняя тоска.
Тот, кто знает, как удивительно человеческое сердце, поверит, что и ребёнок способен чувствовать грустную прелесть тихого весеннего вечера.
Так или иначе, в детстве я был таким. Отец был очень недоволен мною и даже называл меня маленьким бонзой. «Если ты бонза, — говорил он, — отправляйся в храм». Мой брат Хидэскэ отличался бедовым характером, хоть и был на два года младше меня и натурой весь в отца, не то что я.
Когда отец ругал меня, мать и брат только посмеивались. Мать О-Тоё казалась молчаливой и приветливой, хотя в действительности была женщиной с характером. Она не ругала, но и не ласкала меня, относясь ко мне совершенно равнодушно.
Таким я был от природы. Хотя, может быть, и не от природы, а оттого, что с самого детства был поставлен в ненормальные условия, жил маленьким отшельником.
Отец, конечно, переживал за меня. Но в его беспокойстве не было обычной родительской любви. Он говорил: «Если ты родился мужчиной, то и будь им. Велика радость растить тебя девчонкой». Уже в этих словах можно было услышать первые отзвуки злосчастной доли. Но я был ребёнком и не понимал этого.
Я забыл вам сказать, что в то время отец ещё работал главным судьёй в Окаяма и вся наша семья жила там же. В Токио мы переехали позже.
Как-то раз я вышел в сад, уселся под сосной и погрузился в свои туманные грёзы, как вдруг подошёл отец.
— О чём это ты думаешь? — серьёзно и строго сказал он. — Уж если ты от природы такой, ничего не поделаешь, но мне очень не нравится твой характер. Тебе бы следовало быть потвёрже.
Я молча слушал, не поднимая головы. Он сел возле меня.
— Слушай, Синдзо, — он заговорил тихим голосом, — может быть, кто-нибудь наболтал тебе что-либо?
Я не понимал, о чём он говорит, виновато посмотрел на него и вдруг расплакался. Увидев слёзы, отец немного побледнел и ещё тише попросил:
— Не нужно скрывать. Если слышал что, то скажи. Мне это нужно знать. Ну же, не скрытничай. Слышал что-нибудь?
Вид у отца был взволнованный. У него даже голос изменился. Мне стало страшно, и я уже ревел не на шутку. Отец совсем расстроился.
— Да говори же ты! Слышал, так и скажи. Чего ты скрываешь?
Он сердито глядел на меня, и мне стало ещё страшнее.
— Простите меня, простите, — бормотал я.
— Да кто тебе велит извиняться? Просто я подумал — может быть, кто-нибудь тебе что-нибудь сказал, поэтому ты такой странный. Вот я и решил спросить. Если ничего не слышал, тем лучше. Только скажи честно. — На этот раз он рассердился всерьёз.
А я ничего не понимал и только бормотал в ответ, словно сделал что-то дурное:
— Извините, извините.
— Ну что за болван! Кто тебя просит извиняться? Парню двенадцать лет, а он чуть что — в слёзы.
Он ругал меня, а я, перепугавшись, плакал навзрыд. Потом я взглянул на него и увидел, что он стоит молча, пристально смотрит на меня полными слёз глазами.
— Ну, не плачь, я уже не спрашиваю. Иди домой. — От этих ласковых слов повеяло теплотой.
С тех пор отец не говорил со мной на эту тему, но в мою душу закралось подозрение. Именно тогда дьявол судьбы запустил когти в моё сердце.
Я не мог выкинуть из головы слова отца. Обыкновенный ребёнок, наверное, скоро забыл бы об этом, а я не только не забыл, но беспрестанно думал: почему отец так настойчиво спрашивал меня? Наверное, это очень важное дело, раз он так разволновался. В конце концов я уверовал в то, что всё это касается моей судьбы.
Почему? Я и теперь удивляюсь. Отчего я был так уверен, что речь шла о моей судьбе?
Тот, кто долго находится в темноте, привыкает к ней и начинает различать предметы; так, наверное, и ребёнок, поставленный в неестественные условия, умеет различать тёмные пятна в своей мрачной жизни.
Но только позже я узнал, что это за тёмное пятно. А тогда мне оставалось мучиться сомнениями, так как я не решался спросить обо всём у отца или тем более у матери, и моё маленькое сердце изболелось. Так шли дни за днями. В пятнадцать лет я переехал в школьное общежитие. Но до этого произошёл ещё один случай.
По соседству с домом Оцука находилось большое тутовое поле, на краю которого стоял маленький домик, где жили престарелые супруги со своей шестнадцатилетней дочерью. Когда-то это была богатая самурайская семья, но теперь от всего их богатства осталось одно тутовое поле. Со стариком соседом мы были друзьями. Как-то он взялся выучить меня игре в го. Несколько дней спустя за ужином я похвастался об этом родителям. И вдруг отец, который никогда не обращал внимания на мои игры, страшно рассердился. И даже мать испуганно уставилась на меня. То, что мать с отцом взволнованно переглядываются исподтишка, было