Ознакомительная версия.
Он поднял вверх длинный указательный палец.
— Есть только одно средство. Одно лекарство для спасения нас же самих!
Палец щелкнул по столу. Болезнь, которой он дал такое простое определение, вдруг показалось мне еще проще и совсем безнадежной.
Наступила пауза.
— Да, — сказал я, — выражаясь точно, вопрос не в том, как вылечиться, а как жить.
Он одобрительно и как будто печально кивнул головой.
— Ja! Ja![8] Как говорит ваш великий поэт: «Вот в чем вопрос…»
Покачивая головой, он продолжал:
— Как жить? Да, как жить?
Он встал, опираясь о стол концами пальцев.
— Мы хотим жить по-разному, — заговорил он снова, — Эти прекрасная бабочка находит кучку грязи, опускается на нее и спокойно сидит, но человек не будет спокойно сидеть на своей куче грязи. Он хочет жить то так, то этак…
Штейн поднял руку, затем опустил ее.
— То он хочет быть святым, то — дьяволом. А закрывая глаза, он всякий раз видит себя; и самому себе он представляется замечательным парнем, каким он на самом деле быть не может… Таким он видит себя в мечтах…
Штейн опустил стеклянную крышку; щелкнул автоматический замок. Взяв ящик обеими руками, он, словно священнодействуя, понес его на прежнее место; из яркого круга, освещенного лампой, он вступил в пояс более слабого света и, наконец, во мглу. Странное впечатление создавалось — как будто несколько шагов вывели его из реального и запутанного мира. Его высокая фигура, как бы лишенная субстанции, наклоняясь, бесшумно двигалась среди невидимых предметов, и, казалось, он производит там какую-то таинственную работу. Голос, доносившийся издали, потерял свою резкость, но звучал мощно и серьезно, смягченный расстоянием.
— А так как не всегда у вас закрыты глаза, то вас постигает реальное несчастье… сердечная тоска… мировая скорбь. Да, мой друг, тяжело убедиться в том, что вы не можете осуществить свою мечту из-за недостатка сил или ума. Ja!.. А ведь вы такой замечательный парень! Wie? Was? Gott in Himmel![9] Как это может быть? Ха-ха-ха!
Тень, бродившая среди гробниц с бабочками, громко расхохоталась.
— О, это забавная и странная штука! Человек, рождаясь, отдается мечте, словно падает в море. Если он попытается выкарабкаться, как делают неопытные люди, он тонет. Nich wahr?[10] А что делать? Единственный способ — уступить стихии и, производя в воде движения руками и ногами, заставить море поддерживать вас на поверхности. Итак, если вы меня спрашиваете, как быть…
Голос его вдруг зазвучал громко, словно там в полумраке он услышал шепот мудрости.
— Я скажу вам. Здесь тоже есть один лишь путь.
Он зашлепал туфлями и вступил в пояс слабого света; внезапно он очутился в ярком круге, освещенном лампой. Его вытянутая рука была направлена в упор в мою грудь, словно пистолет, глубоко запавшие глаза вонзились в меня, но с подергивающихся губ не сорвалось ни одного слова и исчезла суровая экзальтация, охватившая его во мраке. Рука, протянутая к моей груди, упала, и, приблизившись на шаг, он мягко положил ее на мое плечо.
— Есть вещи, — печально сказал он, — которых, пожалуй, не выскажешь, но я так долго был одинок, что иногда об этом забываю.
Свет убил ту уверенность, какая охватила его в полумраке. Он сел и, опершись обоими локтями о стол, потер себе лоб.
— Однако это правда… правда… Погрузишься в стихию…
Он говорил заглушённым голосом, не глядя на меня.
— Вот он — путь. Следовать за своей мечтой… идти за ней… и так всегда — usque ad finem.[11]
Его убежденный шепот, казалось, раскрыл передо мной широкое туманное пространство, словно сумрачную равнину на рассвете… или, пожалуй, перед наступлением ночи. Решить — не хватало мужества, но то был чарующий и обманчивый свет, неосязаемым покровом поэзии окутывающий ловушки… могилы. Жизнь его началась с вдохновенной жертвы во имя великих идей; он странствовал много по разным дорогам, по странным тропам, и к какой бы цели он ни шел — шаг его был тверд, и потому не рождалось ни сожаления, ни раскаяния. В этом он был прав. Несомненно, то был верный путь. И несмотря на это, равнина, по которой люди странствуют среди ловушек и могил, оставалась унылой под своим поэтическим покровом сумеречного света. Затененная в центре, она была обведена ярким поясом, словно пропастью с языками пламени. Наконец, я нарушил молчание и объявил, что ни один человек не может быть более романтичен, чем он.
Он медленно покачал головой и посмотрел на меня терпеливым, вопрошающим взглядом.
— Стыдно! — сказал он. — Вот мы сидим и болтаем, словно мальчики, вместо того, чтобы поразмыслить и найти какое-то практическое средство… Лекарство против зла… великого зла, — повторил он, ласково и снисходительно улыбаясь.
Тем не менее наша беседа практической не стала. Мы избегали произносить имя Джима, словно старались сделать наш разговор нематериальным.
— Ну, — сказал Штейн, вставая, — сегодня вы будете спать здесь, а утром мы придумаем что-нибудь практическое… практическое…
Он зажег канделябр и направился к дверям. Мы прошли пустынными темными комнатами; нас сопровождали отблески свечей, которые нес Штейн. Отблески скользили по натертому полу, по полированной поверхности стола, загорались на мебели или вспыхивали и гасли в далеких зеркалах. На секунду появлялись две человеческие фигуры и два огненных языка, крадущиеся молчаливо в глубинах пустоты. Он шел медленно, на шаг впереди меня; лицо его было глубоко спокойным; длинные белокурые кудри, прорезанные белыми нитями, спускались на его слегка согнутую шею.
— Он романтик, романтик, — повторил старик. — И это очень скверно… очень скверно… И очень хорошо, — добавил он.
— Но романтик ли он? — усомнился я.
— Gewiss,[12]- был ответ. И, не глядя на меня, он остановился с поднятым канделябром. — Конечно. Что заставляет его с такой болью стараться себя познать? Что делает его бытие реальным для вас и для меня?
В тот момент трудно было говорить о бытии Джима, заслоненном толпами людей, словно облаками пыли, заглушённом властными притязаниями жизни и смерти в материальном мире, но его подлинную реальность я воспринял с непреодолимой силой. Я увидел ее отчетливо, словно мы ближе подошли к истине, пробираясь по высоким молчаливым комнатам, среди скользящих отблесков света, внезапно освещающих две фигуры, которые крадутся с колеблющимися свечами в бездонной и призрачной глубине. А истина, подобно самой красоте, плавает, полузатонувшая, в молчаливых, неподвижных водах тайны.
— Быть может, это и так, — согласился я с легким смехом, и неожиданно громкое эхо тотчас же заставило меня понизить голос, — но вы-то, я уверен, — романтик.
Опустив голову и высоко держа канделябр, он снова пошел вперед.
— Что ж… я тоже живу… — сказал он.
Он шел впереди. Я следил за его движениями, но видел я не негоцианта, не желанного гостя на званых вечерах, не корреспондента ученых обществ, не хозяина, принимающего заезжих натуралистов, я видел лишь реальную его судьбу, по стопам которой он умел идти твердым шагом; его жизнь началась в смиренной обстановке, он познал великодушие, энтузиазм, дружбу, любовь — все элементы романтизма. У двери моей комнаты он повернулся ко мне.
— Да, — сказал я, словно продолжая начатый спор, — и, к слову сказать, вы безумно мечтали об одной бабочке, но когда в одно прекрасное утро мечта встала на вашем пути, вы не упустили возможности. Не так ли? Тогда, как он…
Штейн поднял руку.
— А знаете ли вы, сколько возможностей я упустил? Сколько потерял грез, встававших на моем пути? — Он с горечью покачал головой. — Кажется мне, что иные мечты могли быть прекрасны, если бы я их осуществил. Знаете ли вы, сколько их было? Быть может, я и сам не знаю.
— Были ли его мечты прекрасны или нет, — сказал я, — во всяком случае, он знает ту одну, которую он упустил.
— Каждый человек знает об одной или двух упущенных возможностях, — отозвался Штейн, — и в этом беда… великая беда…
На пороге он пожал мне руку и, высоко держа канделябр, заглянул в мою комнату.
— Спите спокойно. А завтра мы должны придумать какой — нибудь практический выход… практический…
Хотя его комната находилась дальше моей, но я видел, как он пошел назад. Он возвращался к своим бабочкам.
— Мне кажется, что никто из вас не слыхал о Патюзане, — заговорил Марлоу после долгой паузы, в течение которой он старательно раскуривал свою сигару. — Но это не важно; много есть небесных тел, блистающих ночью над нашими головами, а о них человечество ничего не слыхало. Они находятся вне того, чем живет человечество. До них нет дела никому, кроме астрономов, которым платят за то, чтобы они говорили о составе, весе и путях небесных тел, об их уклонениях с этих путей… все это — своего рода научные сплетни. Так же дело обстоит с Патюзаном. О нем упоминали в правительственных кругах Батавии, а по имени он был известен очень немногим людям, связанным с коммерческим миром. Однако никто там не был, и я подозреваю, что никто и не хотел туда отправиться, ведь и астроном серьезно воспротивился бы переселению на далекое небесное тело, где, лишенный земных выгод, он созерцал бы неведомое небо. Однако ни небесные тела, ни астрономы никакого отношения к Патюзану не имеют. Отправился туда Джим. Я хочу лишь дать вам понять: пересели его Штейн на звезду пятой величины — перемена не могла бы быть более разительной. Он оставил за собой свои земные ошибки и ту репутацию, какую приобрел, и попал в совершенно новую обстановку, открывавшую простор его творческой фантазии. Попал в совершенно иные и поистине замечательные условия. И использовал их тоже замечательно.
Ознакомительная версия.