Восьмое: в дни постов следует работать только до молитвы минха.
Девятое: в будние дни Пейсаха и Суккоса следует работать только до молитвы минха.
Десятое: рабочие, сезонники и мальчишки-ученики, работающие на хозяев за ночлег и пропитание, должны получать еду, заправленную жиром. И кофе их должен быть забелен молоком и сдобрен сахаром, потому что, если они не едят досыта, но от них требуют работы, их хозяева приравниваются к египтянам, которые не давали сынам Израиля соломы, но требовали от них кирпичей.
Все десять пунктов этого статута были приняты в субботу недельного раздела Тазриа-Мецора[99] в синагоге „Ахвас реим“, что в Балуте».
Со всех сторон поднялся шум.
— Правильно, правильно! — раздавались крики.
— Святые слова!
— Так не получится! — прервал эти крики чей-то полный сомнения голос.
— Если будет единство — получится! — отвечали ему поверившие в идею единства ткачи.
Тевье постучал по столу для чтения Торы и, подождав, когда все успокоятся, произнес проповедь, длинную проповедь с притчами и цитатами из святых книг, с мудрыми поговорками, с примерами из повседневной жизни. Он очень точно сравнил рабочих с евреями в египетском рабстве, которые строили города Питом и Рамсес. Хозяев он сравнил с египтянами, а их слуг — с надсмотрщиками, которые сами были евреями, но были поставлены над собственными братьями, чтобы бить и истязать их, чтобы принуждать их делать непосильную работу. Он очень искусно растолковал, что так же, как египтяне замуровывали детей Израиля в стены, новые рабовладельцы, хозяева мастерских, заставляют рабочих превращать собственных сыновей и дочерей в полотно, которое они ткут, потому что когда ткачи работают день и ночь, но не могут дать своим детям ни капли молока и никакого лекарства, обрекая их рано покидать этот мир, то это все равно что замуровывать детей в стены Питома и Рамсеса.
— Правда, правда! — откликнулись слушатели. — Такая же правда, как то, что сегодня святой субботний день!
Убедив всех в своей правоте, Тевье потребовал, чтобы прямо на исходе субботы рабочие передали хозяевам эти десять пунктов и не выходили на работу, пока те не примут изложенных в «Статуте» условий.
Снова начался шум.
— Мы останемся без хлеба! — воскликнул кто-то.
— Они нам не уступят!
— Надо выйти по-хорошему, а то они разозлятся!
— Никто не примет таких условий! Первыми они вышвырнут бунтовщиков!
— У нас ведь жены и дети!
Тевье так саданул кулаком по столу, что закачался висевший над ним кривой светильник.
— Так же говорили и рабы в Египте! — гневно кричал он. — «Мы помним рыбу, — говорили они, — которую мы ели в Египте». Вы даже хуже их, потому что вы и рыбы не получаете, даже хлеба не получаете досыта. Но Моисей не обращал внимания на то, что болтали рабы, и освободил их от фараона!
Собравшиеся смутились и замолчали. Тевье победоносно взглянул на них и поднял руку.
— Я пойду к нашему фараону и буду говорить от имени всех. Но пусть никто не пытается хитрить и подлизываться к хозяевам. Пусть никто не нарушает границ и не выходит на работу. Не пугайтесь, будьте заодно. Если будет единство, мы победим!
Собравшиеся с пылом его поддержали.
— Никто не предаст! — воскликнули все.
— Я хочу от вас клятвы! — отозвался Тевье. — Клятвы в синагоге перед столом для чтения Торы, что никто не пойдет работать, пока не решит «Общество»; что никто не нарушит границы ближнего своего.
Пожилой ткач, еврей с колтунами в бороде, похожей на пук грязной ваты, с красными глазами, ломаный-переломаный, согнутый работой, бедностью и годами, ворвался на биму и стал стучать по столу дрожащей рукой.
— Евреи! — кричал он. — Мы не должны клясться, даже подтверждая правду. Евреи не могут клясться в субботу, это грех!
Но Нисан, сын меламеда, перекричал старика.
— Евреи, при угрозе жизни можно нарушить субботу, — сказал он. — А потеря хлеба для жен и детей приравнивается к угрозе жизни. Евреи, в таком случае можно клясться даже в Судный день!
Никого не спрашивая, твердыми шагами Тевье подошел к бедному деревянному священному кивоту, извлек из него единственный свиток Торы в потертом красном атласном чехле и торжественно положил его на стол бимы.
— На святой Торе, в этом святом месте мы даем слово, что никто из нас не выйдет один, без ведома всех на работу. Это равняется клятве. Дайте слово!
— Даем слово! — торжественно откликнулись все.
Радостным упрямством и неуступчивостью встретил Симха-Меер начало войны с пятьюдесятью балутскими ткачами, работниками мастерской его тестя.
Реб Хаима Алтера не было дома: как всегда, сразу же после Швуэса он уехал на австрийские курорты вместе со своей Привой. Он не мог обойтись без нее, без этой красивой аппетитной женщины, так что он уложил большие кожаные чемоданы и взял с собой коробку с немецкой шляпой, которую он надевал на российской границе, чтобы его расфуфыренная, похожая на опереточную актрису Прива не стыдилась его в окружении немцев. Симха-Меер был рад отъезду тестя. Он хотел, чтобы тесть как можно меньше появлялся в ткацкой мастерской; особенно теперь, когда началась война ткачей. Но он не был рад, что вместе с тестем и тещей поехала и Диночка. Без жены ему было одиноко, он сильно тосковал по ней. Ее отъезд взволновал Симху-Меера и поселил в его душе беспокойство.
Нет, он не был счастлив в своем доме, этот Симха-Меер, широкими и победоносными шагами проходивший по оживленному городу. Его мастерские сделки, его гениальные ходы и нововведения, потрясавшие торговцев и маклеров из грязных ресторанчиков, не производили ни малейшего впечатления на его молодую красивую жену. За едой, попивая кофе, плутовато откусывая от намазанного маслом бублика, он пытался рассказать ей о своих делах. Он рассказывал громко и взволнованно. С хасидским пылом, трепеща от радости, он хотел донести до Диночки все свои удачи, разъяснить ей все торговые комбинации.
— Понимаешь, Диночка, понимаешь? — заканчивал он свой рассказ с мелодией изучения Геморы, словно проводил урок как меламед.
Сам он был в восторге от своей гениальности и ждал, чтобы и Диночка за него порадовалась. Но Диночка не радовалась. Она его толком даже не слушала. Из того, что он рассказывал ей с пылом и страстью, она мало что понимала; она не хотела его понимать. Что ей премудрости лодзинской торговли? Она не ценила талантов мужа. Она видела перед собой лишь чокнутого молодого хасида, который не может спокойно сидеть за столом, пьет слишком большими глотками, пренебрегает хорошими манерами, тыкает бублик в масло, посыпает его солью, а потом трясет бублик так, что вся соль ссыпается на стол и надо солить его снова.
Симху-Меера несло, поднимало с места. Во время еды он беспрестанно что-то считал и пересчитывал, писал карандашом на скатерти, на всех клочках бумаги, попадавшихся ему на глаза. Так же быстро, как он ел, он вдруг хватал стакан и в знак окончания трапезы стремительно наливал в него воды для омовения рук. Молниеносно произнеся положенное благословение, он бросался в расстегнутом лапсердаке к своим коммерческим делам.
— Понимаешь, Диночка, понимаешь? — спрашивал он быстро. — Хорошо сделано, а?
— Стряхни крошки с лица, — говорила она ему на это. — И не пиши за едой на скатертях. Все скатерти перепачкал…
Симха-Меер чувствовал себя больным, разбитым. Хотя он смотрел на женщин с хасидским презрением, как и его отец, он все-таки очень хотел понравиться жене. Своими плутоватыми хасидскими глазами, привыкшими все видеть, все замечать, он разглядел красоту Диночки, ее женские прелести. Она ему очень понравилась, и нравилась с каждым днем все больше. Но Диночка держалась с ним как чужая, была холодна и молчалива с ним.
Он не мог ее ни в чем упрекнуть. Она была ему женой, вовремя накрывала ему на стол, давала в пятницу чистое белье, следила за тем, чтобы у него всегда были чистые носовые платки в кармане, напоминала, что перед выходом из дома надо привести себя в порядок, что надо стряхивать пепел с папиросы, который Симха-Меер вечно ронял на лацканы своего лапсердака. По праздникам она очень пунктуально ходила с ним в гости к его семье. Но во всех ее действиях по отношению к нему не было ни тепла, ни нежности, ни света. Она стряхивала с его костюма крошки и пепел совсем не так, как это делают, заботясь о мужьях, любящие жены. Скорее это была забота о себе и издевательство над чокнутым дикарем мужем. И Симха-Меер, при всей своей дикости и неотесанности, прекрасно чувствовал и болезненно переживал это.
Но больше всего его мучило холодное равнодушие Диночки к его победам и удачам. Он не был дешевкой. Его уважали в Лодзи, носились с его шутками и ловкими коммерческими ходами. У него спрашивали совета. Люди приходили к нему для серьезных разговоров о серьезных делах. Среди знатоков Торы его тоже высоко ценили. При всей занятости и деловой суете он находил время зайти к евреям, посвятившим себя изучению Торы, посидеть с ними над святыми книгами и поставить их в тупик своими толкованиями пшата. Хотя женщина и не разбирается в таких делах, Симхе-Мееру хотелось рассказать Диночке о своем величии. Пусть знает, какой у нее муж! Но она не желала выслушать ни единого слова о его делах; ни в грош не ставила его.