— Империа! — возопил кардинал, падая на колени. — Святая Империа, не играй моими чувствами.
— Да что вы! — отвечала куртизанка. — Никогда я не играю предметами священными.
— А ты, тварь! Завтра же отлучу тебя от церкви!
— Боже правый! Да ваши кардинальские мозги совсем свихнулись!
— Империа, отродье дьявольское! Нет! Нет! Красавица моя, душенька!
— Уважайте хоть сан свой! Не стойте на коленях. Глядеть противно!
— Ну, хочешь, я дам тебе отпущение грехов in articulo mortis?[1] Хочешь, подарю тебе все свое состояние или, того лучше, частицу животворящего креста господня? Хочешь?
— Нынче вечером мое сердце не купить никакими богатствами, ни земными, ни небесными, — смеясь, отвечала Империа. — Я была бы последней из грешниц, недостойной приобщаться святых тайн, не будь у меня своих прихотей.
— Я сожгу твой дом! Ведьма! Ты приворожила меня и за то сгоришь на костре… Выслушай меня, любовь моя, моя душенька, обещаю тебе лучшее место на небесах. Ну скажи! Не хочешь? Так смерть тебе, смерть, колдунья!
— Вот как? Я убью вас, монсеньор!
Кардинал даже задохнулся от ярости.
— Да вы безумны, — сказала Империа. — Ступайте прочь, вы последних сил лишитесь.
— Погоди, вот буду папою, ты за все заплатишь.
— Все равно и тогда из моей воли не выйдешь!
— Скажи, чем могу я угодить тебе сегодня?
— Уйди.
Она вскочила, проворная, словно трясогузка, порхнула в свою спальню и заперлась на замок, предоставив кардиналу бушевать одному, так что пришлось ему в конце концов удалиться. Когда же красавица Империа осталась в одиночестве перед очагом у стола, убранного к трапезе, покинутая своим юным монашком, она разорвала на себе в гневе все свои золотые цепочки.
— Клянусь всеми чертями, рогатыми и безрогими, раз этот негодный мальчишка побудил меня задать кардиналу подобную трепку, за что меня завтра могут отравить, а сам мне никакого удовольствия не доставил, клянусь, я не умру прежде, чем не узрю своими глазами, как с него живого шкуру будут сдирать. Ах, сколь я несчастна! — горько плакалась она, на сей раз непритворными слезами. — Лишь краткие часы радости урываю я то здесь, то там и должна оплачивать их тем, что подлым ремеслом занимаюсь, да еще и душу свою гублю!
Так Империа горестные пени свои изливала, словно телок, ревущий под ножом мясника, и вдруг увидела она в венецианском зеркале румяное лицо монашка, который ловко проскользнул в комнату и тихонько встал за ее спиной. И тогда воскликнула она:
— Ты самый распрекрасный из монахов, самый миленький монашек на свете, который когда-либо монашничал, монашился, монашулил в сем священном любвеобильном городе Констанце! Поди ко мне, мой любезный друг, любимый мой сынок, яблочко мое, услада моя райская! Хочу выпить влагу очей твоих, съесть тебя хочу, убить любовью. О мой цветущий, благоуханный мой, лучезарный бог! Тебя, простого монаха, я сделаю королем, императором, папой римским, и будешь ты счастливее их всех! Твори тогда твою волю, рази мечом, пали огнем! Я твоя, и докажу тебе это, ибо станешь ты вскорости кардиналом, хоть бы пришлось мне отдать всю кровь сердца, чтобы в алый цвет окрасить твою черную шапочку!..
Дрожащими руками наполнила она греческим вином золотую чашу, принесенную толстяком епископом Куарским, и поднесла, счастливая, своему дружку; желая услужить ему, опустилась она перед ним на колени, она, чью туфельку принцы находили куда слаще для уст своих, чем папскую туфлю.
Но туренец молча смотрел на красавицу взором, столь алчущим любви, что она сказала ему, трепеща от блаженства:
— Ни слова, милый. Приступим к ужину!
На случай внезапной смерти (лат.).