Мерит землю тонкими ногами в туфлях, перебрасывает около нее на перила свой английский костюм и вынимает бинокль.
Что-то говорит ей, точно старый знакомый, передает бинокль.
Она взяла!.. Она взяла!..
Приложила мои фиалки к тому самому месту, где за минуту до того были глаза чужого, словно ничего не произошло.
Нет, я не могу быть спокойным.
— Милостивый государь!
Нет, это просто возмутительно. Я уже киплю.
— Милостивый государь! Кто вам дал право так обращаться? Соображаете ли вы, что это с вашей стороны наглость?..
Он, вероятно, понимает язык моих глаз, потому что оборачивается ко мне и бросает удивленный взгляд. Потом равнодушно отводит его назад. Ну, черт с ним!
Но она? Ведь недавно клялась мне: навеки!.. Достаточно было появиться каким-то тонким ногам и английскому костюму... Вот она — верность женская.
Чувствую, что я ревную. Поворачиваюсь к ней боком и даю себе слово, что между нами все кончено. Любуйся своим британцем... Даже не взгляну. Меня больше интересует красота природы,— вечная, она не изменит. Не обернусь ни за что. Хотя бы ты плакала, хотя бы ты умоляла. Ни за что...
Чувствую взгляд на шее. Он меня влечет. А может быть, это только кажется... Они, вероятно, так увлеклись друг другом, что я для них не существую. Разве обернуться вдруг и накрыть голубков? Но какое мне дело до чужой любви?..
Впрочем, оборачиваюсь, совершенно холодный, и встречаюсь с ее глазами.
Такие покорные, умоляющие и невинные.
Тогда я от всего сердца все прощаю и забываю.
— Любишь?
— Обожаю!
Теперь опять хожу за нею. Куда она — туда и я неотступно. На британца — ни тени внимания.
Он не существует для меня. Иду поодаль, за голубой вуалью, или навстречу, чтобы заглянуть в глаза. Она выбирает открытки, я тоже покупаю. Уже полны карманы. Разглядывает витрину — я стою рядом. А все для того, чтобы поймать взгляд, брошенный тайком, лукаво, через головы людей. Так солнце порой бросает свой луч сквозь дождь.
Уже день кончился, засветилась ночь, а я еще на ногах. Где она — там и я. Она уже устала, пора бы ей отдохнуть. Напоследок, при свете звезд, заглядываю ей в глаза.
— До завтра? — спрашивают мои.
— До завтра...— отвечают фиалки.
— Моя?
— Навеки.
А завтра, еще не рассвело хорошо, бегу на вчерашние дорожки. И вдруг, не дойдя, останавливаюсь. Меня задерживает запах пароходного дыма. Я знаю... я уверен, что ее уже нет. Она уехала утренним пароходом. Вон он едва сереет на сером море, даже дым уже развеялся.
Стою на дороге и втягиваю в себя этот легкий запах.
Это все, что осталось от моего романа...
Всегда волнуюсь, когда вижу агаву: серую корону крепких листьев, зубчатых по краям и острых на конце, как обтесанный кол. Расселась по террасам, венчая скрытую силу земли.
Цветок же ее — высокий, похожий на мачту зеленый ствол с венком смерти наверху.
Такова тайна агавы: она цветет, чтобы умереть, и умирает, чтобы цвести.
Вот она — та, что вечно меня волнует, что только однажды расцветает цветком смерти. Сизая сердцевина крепко свернулась и в муках, стиснув зубы, отрывает от сердца листок за листком. Окаменела на каменистой почве и прислушивается с ужасом, как растет, зреет и рвется из нее душа.
И так годами.
Там, где-то глубоко, под серым куполом корня, что-то созревает таинственно, вытягивая силу из сердца земли, а агава в отчаянии складывает листья, точно чувствует, что роды принесут смерть.
И на каждом листе, который с болью отрывает от сердца, остается след от зубов.
Всему своя пора, для всего приходит свой час.
И для агавы. То, что таилось в ней, прорывается наконец сквозь тесные объятия и выходит на волю, как исполин, неся на могучем теле, которое можно сравнить разве с сосной, цветок смерти.
Овеянная ветром, близкая к небу, агава видит теперь то, чего не видела прежде. Она видит море и скалы, первая встречает восход солнца, последняя ловит багряный закат, а ветер шумит вокруг нее так же, как и в кроне деревьев.
Сизые листья вянут тем временем, склоняются, как больные, по ним текут дожди, синие зубы мертво блестят на солнце, крона сохнет, становится мягкой, как тряпка, а цветок на высоком стволе приветствует солнце и море, скалы и далекие влажные ветры гордым и безнадежным приветом обреченных на преждевременную смерть.
Отворяя утром окно, я каждый раз вижу ряд цветущих агав. Стоят стройные и высокие, с венцом смерти на челе, и приветствуют далекое море:
— Ave, mare, morituri te salutant!..[6]
1912
Текст по изданию: М. Коцюбинский. Повести и рассказы. Леся Украинка. Стихотворения. Поэмы. Драмы. / Вступительная статья, составление и примечания Ал. Дейча / Пер. с украинского. – М., Изд-во «Художественная литература», 1968. (Библиотека всемирной литературы, Серия третья. Литература XX века. Том 157)
В письме к жене (2 января 1912 г. с Капри) Коцюбинский сообщал: «Хочется мне написать что-нибудь о Капри, природе, солнце, море, людях и немножко о себе. Это будут все мелочи, но, быть может, они кому-нибудь пригодятся. Думаю: кто его знает, удастся ли еще попасть на Капри, а пока грешно смотреть на этот чудесный остров и ничего о нем не написать». В другом письме сказано: «По вечерам буду писать каприйские картинки, как материал» (4 марта 1912 г.).
Из этих высказываний писателя видно, что он рассматривал этюд «На острове» как собрание отдельных зарисовок, которые могли впоследствии послужить материалом для более крупного произведения. (Прим. Ал. Дейча)
Добрый день! (итал.)
Добрый день, господин!.. (итал.)
Не пора ли нам завтракать? (англ.)
О да!.. (англ.)
Здравствуй, море, идущие на смерть тебя приветствуют!.. (лат.)