Поскольку я ни с кем сторонним не хотел говорить о ее прошлом, то стал искать совета в книгах и для этого начал читать любовные романы, пытаясь понять по ним характер женщин и их любовников. Но романы навевали на меня скуку, и я обратился к чтению криминальной хроники. Друзья посмеивались, уж не собираюсь ли я перейти в уголовный розыск.
Второй год не принес облегчения. И если даже проходил день, когда я не упоминал его, то на следующий день говорил о нем вдвое обычного. От всех тех мук, которые я ей причинял, жена моя заболела. Я лечил ее болезнь микстурами и продолжал терзать ее сердце словами. Я говорил ей: «Все эти болезни навлек на тебя тот человек, который сломал твою жизнь, и вот сейчас он предается распутству с другими девицами, а мне оставил женщину с надорванным здоровьем, чтобы я ухаживал за ней». Тысячу раз я раскаивался в этих словах и тысячу раз их повторял.
В ту пору мы с женой начали посещать некоторых ее родственников. И вот какая странность. Я уже говорил вам, что Дина была из хорошей семьи и среди ее родственников были именитые люди. И вот образ их жизни и сами они как-то смягчили меня, и я стал лучше относиться к Дине. То были внуки выходцев из еврейского гетто, уже достигшие тех почестей и того богатства, когда почести украшают богатство, а богатство умножает почести, и даже в наши дни, когда большая часть государственных мужей наживает капиталы на страданиях голодающих, они держались в стороне от грязных денег. К тому же они не предавались чревоугодию, а ели весьма умеренно. Среди них были такие импозантные люди, каких мы можем только вообразить, но никогда не удостаивались увидеть собственными глазами. А их жены были еще замечательней. Вы не знаете Вену, но если бы знали, то сразу припомнили бы тех евреек, по поводу которых так зубоскалят австрийцы. Доведись этим зубоскалам увидеть еврейских женщин, которых повидал я, они проглотили бы языки. Меня не беспокоит то, что говорят о нас другие народы, мы все равно никогда им не понравимся, нечего и надеяться, но если уж я упомянул злословие австрийских мужчин, то воздам хвалу еврейским женщинам — ведь нет брату большей похвалы, чем похвала его сестрам, которыми он возвышается и превозносится.
Вскоре я начал навещать родных Дины независимо от нее, как будто это я был их родственником, а не она. А про себя думал — когда б они только знали, какие страдания я ей причиняю. И порой уже готов был открыть рот, чтобы излить перед ними душу. Но, почуяв, чего жаждет мое сердце, я начал отдаляться от них. И они, само собой, стали отдаляться от меня. Велик город, и у всех свои дела. Избегает человек друзей своих, не станут и они добиваться его внимания.
На третий год моя жена избрала иной способ поведения. Теперь, если я упоминал того человека, она не обращала внимания на мои слова, а если я присоединял его имя к ее имени, молчала и не отвечала ничего, словно я не о ней говорил. Меня это все больше раздражало, и я то и дело думал — какой же нужно быть жестокой, чтобы так ничего не чувствовать.
8
Как-то раз, на исходе летнего дня, в сумерки, мы сидели за ужином — я и она. Уже давно не было дождей, и город плавился от зноя. Воды Дуная позеленели, по улицам стлался странный запах. От окон нашей застекленной веранды шел тяжелый жар, изнурявший и тело, и душу. Уже накануне меня начала беспокоить боль в плечах, а к вечеру она еще больше усилилась. Голова была тяжелой, кожа пересохла. Я провел рукой по волосам и подумал, что стоило бы постричься. Потом глянул на жену и увидел, что она, напротив, отращивает волосы, — а ведь с тех пор, как у женщин вошла в моду мужская прическа, она всегда стриглась коротко. Я подумал со злобой: «Вот, моей голове тяжело от считанных волос, а эта отращивает себе перья, как у павлина, даже не спросив меня, идет ей это или нет».
В действительности ей было хорошо с длинными волосами, нехорошо было у меня на душе. Я отодвинулся от стола, как будто он давил мне на живот, выковырял мякоть из хлеба и медленно стал ее жевать. Вот уже который день я не напоминал ей о том человеке, и надо ли говорить, что и она не напоминала мне о нем. В те дни я вообще избегал говорить с ней, а если и говорил, то без всякого раздражения.
И вдруг у меня вырвалось:
— Дина, вот что мне пришло в голову.
Она кивнула и сказала:
— Да, конечно, я тоже так думаю.
Я сказал:
— Разве ты знаешь, что таится в моем сердце? Если так, скажи что.
— Развод, — прошептала она.
И, произнеся это, подняла голову и с грустью посмотрела на меня. Сердце мое оборвалось, и я почувствовал страшную слабость. Я подумал про себя: какой же ты все-таки ничтожный человек, что так ведешь себя со своей женой и причиняешь ей такие страдания.
— Откуда ты знаешь, что у меня на сердце? — спросил я еле слышно.
— А о чем же я думаю все дни, если не о тебе, друг мой, — сказала она.
— Значит, ты согласна? — сорвалось у меня с губ.
Она посмотрела на меня и сказала:
— Ты имеешь в виду развод?
Я опустил голову и кивнул.
— Хочу я или не хочу, — сказала она, — я согласна сделать все, что ты хочешь, только бы облегчить твои муки.
— И даже ценой развода? — спросил я.
— Даже ценой развода, — сказала она.
Я понимал, какое счастье я теряю. Но слово уже было произнесено, и мне так хотелось излить весь свой гнев на себя самого, что я продолжал вести себя, как безумный. Я стиснул руки и злобно сказал:
— Ну и прекрасно!
Прошло несколько дней, и я не напоминал ей ни о разводе, ни о том человеке, который разрушил нашу жизнь. Я твердил себе: ведь уже три года прошло с тех пор, как она вышла за меня замуж, не пора ли вырвать ту историю из сердца. Ведь если бы я взял ее в жены вдовой или разведенной, разве у меня были бы претензии к ней. Так пусть мне кажется, будто я женился на вдове или разведенной.
И, придя к этому решению, я повинился перед собой за каждый до единого день, что мучил ее, и положил себе впредь относиться к ней по-хорошему. С этой минуты я словно возродился и ощутил, что во мне возрождается и та любовь, что возникла в первые дни нашего знакомства. Теперь я уже был уверен, что все зависит от самого человека и от его желания: хочет он — и наполняет сердце свое злобой, враждой и ревностью, хочет — живет в мире со всеми. А коли так, зачем нам возбуждать гнев и причинять зло самим себе, ведь мы можем творить добро и нести радость.
Но тут со мной произошла некая история, и все вернулось на круги своя.
9
А история была такая. Однажды к нам привезли больного. Я провел первый осмотр и велел сестрам помыть его и уложить в постель. Вечером я пошел по палатам. Дошел до его кровати, увидел над ней карточку с его фамилией и понял, кто передо мной.
Что я мог сделать? Я врач, и поэтому я его лечил. И заботился о нем, смело могу сказать, больше необходимого. До такой степени, что другие больные завидовали ему и называли моим любимчиком. И он действительно заслуживал этого прозвища. Я возился с ним, нужно это было или не нужно. Я говорил сестрам, что нашел у него недостаточно изученную болезнь и хочу ее исследовать. Я велел им хорошо кормить пациента и иногда даже добавлял к его рациону стакан вина, чтобы ему получше жилось в больнице. И я просил их смотреть сквозь пальцы, если он будет вести себя несколько свободней, и не требовать от него выполнения всех больничных правил.
И вот он лежит себе в палате, и ест, и пьет, и наслаждается жизнью. А я захожу к нему, и осматриваю его, и снова осматриваю его, и спрашиваю его, хорошо ли он спал и хорошо ли его кормят. И выписываю ему лекарства, и расхваливаю его тело, и говорю ему, что такое тело проживет долго, и он слушает меня, и радуется, и извивается передо мной на постели, как червяк. И я говорю ему, если вы привыкли курить, то вам разрешается, можете курить, хотя сам я не курю и если вас интересует мое мнение, то я считаю, что это плохо и вредит здоровью, но если уж вы так привыкли, то я вам не запрещаю. И я делаю ему еще некоторые поблажки, и все для того, чтобы он почувствовал ко мне благодарность. А про себя думаю, что трачу столько сил на человека, на которого не потратил бы ни единого слова, и все из-за той истории, которую тяжело вспоминать, но и забыть трудно, и мало того — я смотрю и всматриваюсь в этого человека в надежде понять, что он перенял у Дины и что она переняла у него, и даже сам, общаясь с ним, уже усвоил некоторые его манеры.
Вначале я скрывал от жены всю эту историю. Но признание вырвалось наружу и рассказалось само. Она выслушала меня и не проявила никакого интереса. Казалось, я должен был почувствовать удовлетворение. Но нет, я был недоволен. Хотя и знал, что, веди она себя иначе, я был бы недоволен еще более.
Какое-то время спустя он выздоровел, поправился и пришло время его выписывать. Я подержал его еще день, и еще, и снова наказал сестрам хорошо относиться к нему, чтобы он не торопился уходить. А времена были послевоенные, даже больных трудно было содержать, не говоря о выздоравливающих. Так что уж тут говорить о вполне здоровом! И я отдавал ему часть того, что приносили мне крестьяне. А он все лежал, и ел, и пил, и толстел, и наслаждался, и читал газеты, и гулял по парку, и играл с больными, и шутил с сестрами. Он набрал в весе и был уже здоровее тех, кто за ним ухаживал, и его уже стало невозможно более держать в больнице. Я велел дать ему прощальный обед и выписать.