— Красивый, резвый мальчик! — подумала Маринка. — Неужто и он — жид?
Следующие несколько дней Маринка была занята работой в доме и во дворе. Подрезали деревья, и девочка весь день металась с места на место: спускалась в погреб, лазила на чердак, бегала по поручениям, кормила кур, готовила месиво для свиней — и за все получала щипки. С соседнего двора целый день доносился шум и грохот разгружаемых и нагружаемых телег — а Скурипинчиха злилась и щипалась, щипалась и злилась.
Когда наконец Маринка осталась одна и вернулась к своей щелке, она ничего не увидела: наваленная у забора высокая куча бревен заслоняла ей вид. До нее доносился лишь глухой и совершенно непонятный говор: «Ла-ла-ла». Маринка старалась различить голос мальчика, но ей это не удавалось.
На другой день утром, как только тетка ушла со двора, Маринка тщательно осмотрела забор по всей его длине, и в той части, что между домами, нашла дырку от выпавшего сучка, круглый глазок, недалеко от земли, как раз против соседской завалинки. Маринка стала на колени и начала смотреть. Полумрак и тишина. Между домом и забором, под застрехой чернеет маленькая полоса взрыхленной земли; она разбита на грядки, посреди воткнут заступ. Никого не видать. «Кто это здесь сеет?» — удивилась Маринка. Послышались шаги. Скурипин встрепенулся и уже собрался залаять. «Тсс!..» — поспешила Маринка удержать его и стала прислушиваться. Нет, это не шаги, а прыжки, прыжки, словно скачет жеребенок. Прыжки доносятся со стороны, все приближаясь. Спустя минуту к закоулку между забором и соседской стеной вприпрыжку прибежал кудрявый смуглый мальчик. «Он, он!» — узнала его сейчас Маринка и затаила дыхание. Мальчик весь сиял от радости и счастья. Подымая над головой зажатые горсти, он прыгал и выкрикивал: «Есть! есть! все есть!» Промеж пальцев сыпались на землю бобы, горох, подсолнухи. «Дурной!» — подумала Маринка, и еле сдерживаемый смех защекотал ей горло. Одной рукой она зажала себе рот, а другой — морду Скурипина: чувствует она по вздрагиванию его тела, что он тоже не может сдержаться и вот-вот залает.
— Что есть? — неожиданно сорвалось у нее с губ, и сейчас же она спохватилась и пожалела об этом. Мальчик вздрогнул, с легким замешательством осмотрелся кругом и быстро спрятал семена в карман. Потом, заметив дырку, тихо опустился на колени и испуганно заглянул в нее. Из дырки навстречу ему смеялся добрый, лукавый, серый глаз. Минута растерянности и смущения.
— Кто ты? — спросил он у глаза…
— Я… Маринка…
— А я — Ной!..
Продолжительная пауза.
Маринка немного отодвинулась от дырки. Ной с минуту смотрел на нее и сказал как бы в сердцах:
— Чего ты заглядываешь сюда?
— Так. Хочу видеть, что ты тут делаешь.
— Я?.. Сею…
— Хи-хи-хи, — засмеялась Маринка, втянув голову в плечики.
— Чего смеешься, ты? — обиделся Ной и рассердился.
В это время пес залаял. Ной сразу успокоился и разговорился. Он спрашивал ее о собаке, она отвечала. Наконец он стал подбивать ее перейти с собакой к нему во двор.
— Я, понимаешь, — уговаривал ее Ной, — завожу огород. Будем сеять вместе. У меня все есть, ей-Богу! Вот горох, бобы, подсолнухи, — он вытаскивал из карманов все новые и новые семена. — Ты никому не расскажешь? — спросил он, понижая голос до шепота: — Я их стащил у мамы; она ничего не узнает. А когда все вырастет, я ей отдам в десять раз больше, ей-Богу! Ну, Маринка, хочешь?
Маринка отрицательно помотала головой.
— Почему? — огорчился Ной.
— Так. В ваш закоулок не доходит солнце.
— Что ж из этого? — испуганно спросил Ной.
— Ничего не созреет, и твоя работа прахом пойдет.
— Врешь! — снова рассердился Ной, чуть не заплакав. — Созреет, созреет! Под вечер солнце сюда доходит, я сам видел! Я, я-то знаю…
Маринка ничего не ответила. Смеяться ей уже больше не хотелось; она взяла Скурипина на руки, погладила его по голове и дунула ему за ухо. Ной хотел ей что-то сказать, но в эту минуту донесся со стороны дома визгливый женский голос:
— Ной, Ной!
Ной вскочил и исчез.
IV
С этого утра дети подружились. Когда Скурипинчихи не было, они тайком сходились у круглого глазка в заборе и делились друг с другом всеми своими секретами. Ной говорил много, горячо, с увлечением, и то и дело божился. Щеки его пылали, глаза блестели, вырывавшееся изо рта теплое дыхание обдавало ресницы прильнувшего к дырке Маринкиного глаза. Он рассказывал о деревне, откуда они уехали, об оставленных там товарищах, о крохотных хорошеньких щенках, которые у него там были.
— Ах, ах, ах, — он зажмуривал глаза, захлебываясь от нежности, — такие малюсенькие, такие мягонькие!..
Рассказывал он и о каком-то лесе. — Большой, большой лес, как весь мир, ей-Богу! А деревья там высокие-превысокие, взглянуть страшно! Он сам ехал по этому лесу, ей-Богу! Когда они переселялись из деревни, то проезжали его. Они ехали, ехали, ехали, а лесу все конца не было. Когда они выехали оттуда, он не знает: он задремал в телеге на подушках, а когда проснулся и увидел, что леса нет, заплакал. Ей-Богу, он так плакал! Их корова Минця тоже плакала; она шла на привязи за телегой, все время оборачивалась назад и жалобно мычала: жалко ей было оставленного в деревне теленка. Ах, какой это был красивый теленок! Бурый, с белой отметиной на лбу. По целым дням он скакал: гоп-гоп-гоп. Его продали Петру за восемь рублей, ей-Богу! А жеребенка купил Кузьма; жеребенок тоже хорошо скакал, но он был гнедой и брыкливый. В деревне у них было много коров и лошадей; теперь у них только одна корова, вот эта самая Минця, и одна лошадка Шмаргоз. Вот она стоит в конюшне. А у Маринки нет Шмаргоза!
Маринка в свою очередь рассказывала Ною о работе в огороде и на поле, о сборе плодов, о своих ночевках в саду в темные ночи. Она одна ночует там, в шалаше, и так боится, так боится. Всю ночь по дорожкам сада ходит «невидимка» и чего-то ищет меж деревьев, тихо бродит взад и вперед по всем закоулкам сада; Скурипин и тот пугается: лежит на вязанке соломы и дрожит, жмурит глаза и притворяется, что ничего не слышит… Про это Маринка рассказывала, понижая голос, словно сообщала великую тайну, и шепот ее был полон скрытого трепета, который передавался и Ною и остужал на время его горячую кровь…
Однажды Ной спросил Маринку, где ее мама.
— Не знаю, — ответила она тихо.
— А папа?
Маринка молчала.
— Он умер? Ты — сирота?
— Нет у меня папы, — сказала Маринка, опустив голову.
Ной почувствовал к ней сильную жалость и отныне стал делиться с ней сластями, которые получал от матери. Когда в саду созревали фрукты, дети обменивались лакомствами: Ной перебрасывал Маринке через ограду ломоть субботней пшеничной халы, просовывал в дырку кусочки гусиной печенки, а она кидала ему спелое яблоко или грушу. Много раз хотелось ему пробраться к ней во двор, но никак не удавалось: двор был наглухо заперт. Однажды, когда Ной разговорился о лошадях, Маринка, тихо по своему обыкновению, сообщила ему, что и у тетки в конюшне стоит лошадка — Малыш. Тетка возит на нем в город фрукты.
Ной заволновался:
— Взаправду? Малыш? Мариночка, я тебя прошу, покажи мне Малыша, пусти меня в конюшню!
— Нет, нет, — встревожилась Маринка, — нельзя!
— Да, да, да, — настаивал Ной, — можно!
С этими словами он стал карабкаться на забор.
Маринка всполошилась, вскочила с земли и умоляюще сложила ручки:
Слезай, Ной, слезай! Тетя убьет меня, ой, слезай!
Ной слез. «Чего она так боится своей тетки? — думал Ной, от души жалея Маринку и злясь на старую ведьму. — И как она к ней попала?»
Чувство жалости особенно овладевало Ноем по субботам и в дни еврейских праздников, когда он, нарядный, сытый, веселый и довольный, выходил во двор, а за оградой Маринка сидела или занималась работой, совсем, как вчера, как третьего дня: лицо, платье — все оставалось будничным. Никогда она не казалась ему такой несчастной и обиженной! «И почему она не еврейка?» — огорчался Ной. Улучив минуту, когда тетки ее не было видно, он поспешно перебрасывал через забор кой-какие субботние лакомства: кусок пирога или пряник, нарочно припрятанные для Маринки.
Однажды, когда Ной вошел в закоулок, до его слуха донеслись глухие вопли, прерывистый, сдавленный крик. Он посмотрел сквозь дырку в соседний двор — никого. Крики неслись из дома; то был голос Маринки. «Тетка бьет ее», — догадался Ной и стал прислушиваться. Вопли, хоть и приглушенные, леденили кровь. Ной чувствовал, что Маринка надрывается, кричит из последних сил. От боли у него искривилось лицо, и он стал яростно бить своим кулачком по забору: бьет и плачет, бьет и скрежещет зубами.
— Ой, ой, оставь ее, оставь, оставь!
Его стук не произвел за оградой никакого впечатления, может быть потому, что рев не прекращался, но зато Ноя услыхала мать, Ципа-Лия, и поспешила к сыну. С трудом оторвала она его от забора. Лицо мальчика было бледно, и весь он дрожал от бешенства. «Ой, ой, — кричал он, топая ножками, — она убьет ее!» Ципа-Лия, ругаясь, потащила его в дом.