В саду со стуком падали яблоки, мягко шлепались перезревшие сливы.
— Фрукт у тебя гниет, — сказал сибиряк Рощапкин. — Продал бы ты его, что ли.
— По всему селу гниет, когда не берет государство. Крестьяне на рынке стоять не желают. Крестьянину это неприлично.
Где-то в дальних виноградниках свиристели ночные жучки, и все падали, падали, возвращаясь в землю, плоды.
— Между прочим, мне врач трудиться велел, — сказал Рощапкин. — Косить, например. Косить я умею. Хорошо я когда-то умел косить.
— Нельзя, дорогой. Тебе кушать, лежать можно.
— Погубить меня хочешь, дорогой? — горько спросил Рощапкин. — Ведь серьезно врач приказал.
— Коса есть, — испуганно сказал Кекец.
Три дня Рощапкин обкашивал виноградник и три дня над деревней торчал вопль: «Димико-о! Димико-о!»
Это кричала матушка Кекеца с расчетом на то, что услышат соседи и поймут, не осудят за непутевого гостя, который нарушает обычай веков.
Кончив косить, Рощапкин яростно взялся крошить из неизвестного металла дрова. Которые не брал ни топор, ни пила, но можно было бить обухом, как саксаул. Он крошил их в щепу, а потом под палящим солнцем укладывал в красивую плотную стенку, на которую было приятно смотреть и думать о грядущей зиме.
Меж тем приближался срок путевки.
…В вечерний час, когда валилась на землю южная ночь и прохлада, хорошо было сидеть на лавочке у забора под могучим тутовым деревом и слушать замирающие хозяйственные стуки в деревне, обонять запах дыма и не думать совсем ни о чем.
На круглом великаньем столе стояла керосиновая лампа. В желтом свете янтарно отблескивали графины с вином. За столом на странных высоких табуретах, вроде как в баре, сидели старики. Свет лампы снизу освещал лишь твердые подбородки в седой щетине и седые усы. Выше усов находились лица в полумраке.
Когда Рощапкин вошел в сопровождении хозяина, один из стариков, сидевших спиной к двери, покачнулся на высоком табурете и начал медленно падать. Когда все мыслимые возможности равновесия уже были нарушены, старик вдруг гибко выпрямился и снова замер на табурете, недвижимый, как скала.
— Он думает, что он на коне едет. Ха-ха! — сказал хозяин.
В то же время громадная его ладонь ловко управляла рощапкинскими движениями: протолкнула мимо непомерного шкафа, стоявших на полу кувшинов и бутылок и последним толчком пододвинула к табуретке. Сейчас же из темноты вынырнула вторая громадная ладонь, и из недр ее появился стакан. На стакане обычного стекольного производства чья-то затейливая рука нарисовала красками сцену: очень крутые скалы и горы, а с гор идет усатый красавец с ружьем и несет на плече серну. На другой стороне стакана были нарисованы те самые цветы, которых нет ни в одном ботаническом атласе мира.
Рощапкин присмотрелся к полутьме и увидел, что за столом сидят еще четыре старика. Они сидели в темноте, как нахохленные белоголовые коршуны, и приветливо улыбались. Не улыбался только тот, кто сидел, положив голову на руки. Но и он на мгновение поднял голову, сверкнул зубами и сказал: «Гамарджос», протянул через стол темную руку. Рощапкин привстал, тогда и старик встал. Он оказался крохотного роста. На поясе висел громадный кинжал.
— Это хевсур, — сказал хозяин. — Хевсур без кинжала не ходит.
Старики повернули к хозяину коршуньи головы, и тот перевел речь по-грузински. Старики радостно заулыбались. Зубы их так и сверкали в темноте.
Неожиданно хозяин постучал по стакану вилкой и заговорил страстным голосом. Старики положили руки на стол и и молча слушали хозяина. Хозяин ораторствовал. Голос его раскатами проносился по комнате. Наконец Рощапкин услышал знакомое «гамарджос», старики зажали в руках стаканы, но не пили, ибо хозяин заговорил по-русски: «Этот бокал мы пьем…»
И наконец все сделали тот неуловимый по артистичности эллипсоидный жест стаканом: к груди, вбок, вверх и к усам.
«Дурак, что не стал математиком», — отрешенно подумал Рощапкин, глядя на эллипс.
Глухая ночь катилась за окном, когда его разыскал счастливый Кекец. Неумолимые старики все качались на стульях, но ни один из них так и не упал. При каждом тосте тамады-хозяина они строго выпрямлялись и делали свой жест стаканом, не забыв его выпить до дна. Хозяин же был, что говорится, ни в одном глазу. Иногда он забывал переводить тосты, но Рощапкину казалось, что он и так все понимает, ибо содержание тостов, как он догадался, шло от вифлеемских времен и оставалось неизменным. Менялась только их очередность.
Где-то в третьем часу ночи Диамар Рощапкин вспомнил, что он историк, и провозгласил тост за великого грузина Георгия Саакадзе. При имени Саакадзе дремавшие старики выпрямились в седлах. Хозяин с благожелательным рыком: «Он знает нашего Саакадзе», заключил Рощапкина в объятия. А когда Рощапкин освободился, Кекец виновато сказал:
— Все это было здесь. Монастырь Алаверди — там начинал Саакадзе. Старый монастырь. Тысячу лет.
— Где? — спросил Димка.
— В пятнадцати километрах. Его из-за садов не видать.
— Хочу посмотреть.
— Ты хочешь посмотреть Алаверди? — вмешался хозяин.
— Да-да, — покивал головой Рощапкин. Он почувствовал, что за столом возникло какое-то напряжение.
— Залезь на крышу и увидишь. Или просто выйди за сады. Его видно за восемьдесят километров. Здесь всего пятнадцать.
Старики оживленно заговорили. Они поглядывали на Рощапкина, кивали головами и, забыв про седые головы, перебивали друг друга. Хозяин встал и сказал:
— Мы рады, что ты хочешь посмотреть Алаверди, гордость народа. У нас осенью бывает праздник Алаверди, когда съезжается вся Грузия. Но мы отвезем тебя в Алаверди завтра. Гость должен знать, чем мы живем. — И, закончив речь, он повелительно заговорил со счастливым Кекецем, тот кивал головой, и старики тоже важно кивали.
— Это бокал мы… — сказал хозяин. Старики встали со своих высоких табуретов, и Рощапкин встал, и они стоя выпили за неизвестное, но, видимо, весьма важное явление природы иль жизни.
Чернильная южная ночь начала светлеть, когда они с Кекецем, поддерживая друг друга, шли домой.
Небо, асфальт, забор и звезды вдруг затеяли веселую свистопляску под звуки неведомой музыки. Еще Рощапкин успел спросить:
— Зубы у тех стариков как у юношей?
— Пластмасса. Пастух быстро зубы теряет, потому что после горячей еды пьет ледяную воду, — откуда-то из вечности донесся слабый Кекецев голос.
— Бако-о! — отчаянно вопил Рощапкин. — Эй, Бако-о! — Вопль его тонул в шорохе тополевых листьев, журчании лесной воды…
С раннего утра они как проклятые носились по этому тополевому лесу, разыскивая неведомого Бако. Старики приказали найти старика Бако, который пасет стадо овец невдалеке от деревни. Надо было Бако найти, объяснить, что нужен баран для Алаверди, и, когда он барана выберет, притащить того барана в деревню. Иначе в Алаверди ехать нельзя.
Выцветшее небо палило зноем.
— Жара же! В лесу должен быть Бако, — в сотый раз сказал Кекец.
— Бако! Эй, Бако-о! — но все тот же лиственный шорох, шум животворной алазанской воды по канавкам, питающим водой тополя, был ответом.
— Идем к реке, — обессилено сказал Кекец. — Черт его знает…
Они еще раз пересекли лес и выбрались в слепящее каменное марево русла. Убегающее в горы каменное ложе буйной горной реки изрыто было ямами, которые выкрутила паводковая вода, усыпано валунами, кусками дерна, иссохшими трупами лесных дерев.
Они разошлись, потеряли друг друга в бесплодной равнине, а когда сошлись, то Рощапкин был на грани солнечного удара.
— Пошли, — сказал он. — Пусть меня вместо барана. Все равно.
— Стой! — быстро откликнулся Кекец. Он помахал ладонью у носа, принюхался и, как гончий пес, устремился вперед, шлепая по камням босоножками.
…В яме, вырытой водяным буйством, где недвижимый воздух был расплавлен, как магма, сидели два морщинистых человека в бурках. Перед ними лежала газетка, на газетке уютно зеленели огурцы, матово отливала головка чеснока и лежал длинный, деревенской выпечки хлеб. В руках у морщинистых людей были граненые стопки.
— Эт-тот бокал мы… — говорил один старик, второй торжественно слушал.
— Бако-о! — укоризненно сказал Кекец. — Три часа тебя ищем по всей Грузии. Хорошо, что чачу носом учуял.
— Эт-тот бокал мы выпьем за приход дорогих гостей, посетивших нас, — закончил старик. — Гамарджос!
— Гамарджос, друзья! Спускайтесь к хлебу, — добавил второй. Они чокнулись и исполнили жест.
После энергичных объяснений и пары стопок чачи Бако повел их к овцам, которые изнемогали от жары в соседней яме. Простой человек Бако встал как бог Саваоф на краю ямы, долго стоял так, вглядывался в овец, опираясь на посох. И второй старик, как богов дублер, стоял рядом с ним.
— Вот, — сказал наконец Бако и ткнул посохом в одного из баранов. — Это пойдет для Алаверди.