У меня были рекомендательные письма к некоторым флорентийцам, из них одно к профессору Анджело Гварди, художественному критику, издатель которого был одним из наших клиентов. Я послал ему письмо и в тот же день получил приглашение на чашку чая. Там, в саду виллы Фиезоле, я застал целое общество человек из двадцати, среди которых были и мои две соседки. Под соломенной шляпой с широкими полями, в полотняном платье экрю с синим матросским воротником, девушка показалась мне такой же прелестной, как накануне. Я вдруг ощутил неожиданную робость и, отойдя от группы, среди которой она находилась, стал беседовать с Гварди. У наших ног раскинулся сад, благоухающий розами.
— Я сам создал свой сад, — сказал мне Гварди, — Десять лет тому назад вся эта земля, которую вы видите, была лугом. Там дальше…
Следя за движением его руки, я встретился глазами с мадемуазель Мале и, к моему удивлению и счастью, заметил, что ее глаза устремлены на меня. Взгляд бесконечно кроткий, но — подобно молекуле оплодотворяющей пыльцы — насыщенный неведомыми силами, ибо в нем заключался зародыш величайшей моей любви. По этому взгляду я понял без единого слова, что она ждет от меня простоты и естественности, и тотчас же подошел к ней.
— Какой чудный сад! — сказал я ей.
— Да, — ответила она, — я оттого так и люблю Флоренцию, что здесь отовсюду видны горы, деревья. Я ненавижу города, в которых нет ничего, кроме города.
— Гварди сказал мне, что за домом открывается великолепный вид.
— Пойдем посмотрим, — предложила она, не задумываясь.
Мы набрели на густую завесу из кипарисов и на каменную лестницу, которая разрывала ее посередине и поднималась к нише, выложенной мелкими камешками и украшенной статуей. Дальше, налево, была терраса, с которой открывался вид на город.
Одиль Мале долго стояла рядом со мной, облокотившись о перила, и смотрела молча на розовые соборы, широкие, слегка покатые крыши Флоренции и синевшие вдали горы.
— Ах, как я люблю это! — сказала она с восхищением.
И очень грациозным, очень юным движением она отбросила назад голову, как будто хотела вдохнуть в себя всю красоту пейзажа.
С первого же нашего разговора Одиль Мале стала обращаться со мной просто и доверчиво. Она сообщила мне, что отец ее архитектор, что она восторгается им, что он остался в Париже. Она страдала оттого, что видела вечно рядом с матерью этого услужливого кавалера, старого генерала. После десятиминутного разговора мы уже делали друг другу самые интимные признания. Я поведал ей о моей Амазонке, о том, что ни за что не смогу найти вкус к жизни, если не буду захвачен мощным и глубоким чувством. Куда девались мой цинизм и вся моя стратегия? В один миг присутствие Одиль вымело их без следа.
Она рассказала мне, что однажды, когда ей было тринадцать лет, ее лучшая подруга, которую она называла Мизой, сказала ей: «Если бы я тебя попросила, ты бы бросилась вниз с балкона?» И она чуть не прыгнула с четвертого этажа. Эпизод, который восхитил меня.
Я спросил ее:
— Вы много ходите по соборам и музеям?
— Да, — ответила она, — но, что я люблю больше всего, так это бродить по старинным улицам… Только я ненавижу гулять с мамой и ее генералом. Поэтому я встаю спозаранку… Хотите пойдем вместе завтра утром? Я буду в девять часов в вестибюле.
— Ну конечно… Должен ли я просить вашу мать, чтобы она отпустила вас со мной?
— Нет, — сказала она, — предоставьте это мне.
На другой день я ждал ее внизу у лестницы, и мы вышли вместе. Широкие плитки мостовых блестели на солнце, где-то звонил колокол; экипажи обгоняли нас легкой рысью. Жизнь сразу сделалась очень простой; было счастьем постоянно видеть рядом с собой эту светлую головку, при переходе через улицу брать эту руку и чувствовать на мгновение под тканью платья теплоту молодого тела.
Они повела меня но Виа Торнабуони; она любила магазины обуви, цветов, книг. На Понте Веккио она долго стояла перед витриной с ожерельями из крупных розовых и черных камней.
— Это мило, — сказала она. — Вы не находите?
У нее были некоторые вкусы, еще так недавно раздражавшие меня у бедной Дениз Обри.
О чем мы говорили? Я уже не помню хорошенько. В моей записной книжке я читаю:
«Прогулка с О. Сан-Лоренцо. Она рассказывает мне, что в пансионе на ее постель всегда падал яркий свет. Позади ставни, снаружи, висел фонарь, и свет проникал через щели. По мере того как она засыпала, ей казалось, что свет становится все ярче и ярче и что она находится в раю. Она говорила мне о «золотой библиотеке», она ненавидела Камиллу и Мадлену; она не выносит в жизни роли «примерной» девочки. Ее любимое чтение волшебные сказки и стихи. Иногда она представляет себе, что прогуливается по морскому дну и что вокруг нее плавают рыбы, а иногда ласка увлекает ее в свою нору под землю. Она любит опасность; она ездит верхом и скачет через препятствия… У нее прелестная манера: когда она силится понять что-нибудь, она чуть-чуть наморщивает лоб и смотрит перед собой, как будто вглядывается во что-то, потом она говорит самой себе: «Да» — значит, она поняла».
Я ясно чувствую, переписывая эту заметку, что бессилен передать вам те счастливые воспоминания, которые она пробуждает во мне. Почему я испытывал такое чувство полноты и совершенства? Было ли в том, что говорила Одиль, что-нибудь замечательное? Не думаю. Но она обладала тем, чего не хватало Марсена, — вкусом к жизни.
Мы любим данного человека за то, что в таинственном процессе своей внутренней секреции он вырабатывает как раз те вещества, которых не хватает нашей формуле, чтобы создать из нас устойчивое химическое соединение. Если я не знал женщин более красивых, чем Одиль, то знал, конечно, более блестящих, более умных, но ни одна из них не могла сделать для меня мир более осязаемым и доступным. Оторванный постоянным чтением и слишком долгими одинокими размышлениями от деревьев, цветов, от запаха земли, красоты неба и свежести воздуха, я находил их теперь каждое утро собранными заботливой рукой Одиль и сложенными охапкой у моих ног.
Пока я путешествовал по Италии один, я проводил дни в музеях или же читал у себя в комнате книги о Венеции, о Риме. Можно сказать, что внешний мир доходил до меня только через посредство мастерских произведений искусства и литературы. Одиль разом вовлекла меня в мир красок и звуков. Она повела меня на цветочный рынок, расположенный под высокими арками Меркато Нуово. Она тотчас же вмешалась в толпу женщин из народа, которые покупали на свои трудовые гроши букетик ландышей или веточку сирени. Она восхищалась старым деревенским священником, который уносил с рынка дикий терновник, обвившийся вокруг длинного тростника. На холмах, над Сан-Миниато, она водила меня по узеньким тропинкам, вдоль накаленных солнцем каменных стен, по которым вились гроздья кудрявых глициний.
Скучала ли она, когда с серьезностью, свойственной всем Марсена, я рассказывал ей о борьбе гвельфов и гибеллинов[7], о жизни Данте или об экономическом положении Италии? Не думаю. Кто это сказал, что в отношениях мужчины и женщины часто наивная и почти глупая фраза, произнесенная женщиной, вызывает у мужчины непреодолимое желание поцеловать эти детские губки, тогда как женщина любит мужчину особенно сильно в те минуты, когда он наиболее серьезен и сурово логичен? Быть может, это было верно относительно меня и Одиль. Во всяком случае, я знаю хорошо, что, когда она шептала умоляющим голосом «остановимся на минутку», проходя мимо какой-нибудь лавки с поддельными драгоценностями, я не критиковал, я не досадовал, я только думал: «Как я люблю ее». И я ждал со все нарастающим нетерпением, когда же зазвучит мой лейтмотив о рыцаре, о самоотречении, готовом на все вплоть до смерти, — лейтмотив, неразрывно связанный у меня с детства с представлением о настоящей любви.
Все во мне откликалось тогда на этот лейтмотив. Подобно тому, как в оркестре одинокая флейта, набросав короткую музыкальную фразу, как бы пробуждает одну за другой ближайшие скрипки, потом виолончели, потом духовые инструменты, пока не поднимется и не пронесется над залом огромная ритмичная волна, так и в моей душе сорванный цветок, запах глициний, белые и черные церкви, Боттичелли и Микеланджело приобщались друг за другом к мощному хору, который пел о счастье любить Одиль и охранять от невидимого врага ее совершенную и хрупкую красоту.
В вечер моего приезда мне показалось бы слишком смелым и недостижимым желание совершить с незнакомкой двухчасовую прогулку. Несколькими днями позже я ощущал как нестерпимое рабство обязанность возвращаться в отель к завтраку и обеду.
Г-жа Мале была встревожена, не зная, в сущности, что я собой представляю, и старалась замедлить темп нашей нарастающей близости, но вы знаете, что такое первые порывы любви у двух молодых существ: силы, которые они пробуждают, не ведают преград и неудержимо излучаются во внешний мир.