Глубоко потрясенный самоубийством этого юноши, я был не в силах сдержать слезы, слушая рассказ господина Жана-Луи в кофейне, и тот, растроганный, подошел ко мне и спросил:
– Вы его, должно быть, знали?
– Нет, сударь, если бы я его знал, мы бы умерли вместе.
Этим я снискал его дружбу, и этот славный молодой человек, прежде чем возвратиться в Лашапель в Водрагоне, отдал мне найденный на Шампавере бумажник.
Вот почти все, что в нем содержалось: какие-то заметки, несколько фантазий, беспорядочно нацарапанных сангиной[36] и почти совершенно неразборчивых, несколько стихотворений и писем.
Прежде всего я разобрал на ослиной коже следующие мысли:
Людям всегда советуют не делать ничего бесполезного, – согласен, но это то же самое, что велеть им покончить с собой, ибо, откровенно говоря для чего жить?… Есть ли что-нибудь более бесполезное, нежели жизнь? Полезно то дело, назначение которого понятно: полезное дело должно быть выгодно само по себе и по своим плодам, должно чему-то служить или действительно сослужит; наконец, – это дело доброе. Отвечает ли жизнь хотя бы одному из этих требований?… Цель ее неведома, ни само течение ее, ни ее итог не приносит никакой пользы, она ничему не служит, она ничему не послужит; наконец, она просто вредна; пусть кто-нибудь докажет мне, что жить полезно, что жить необходимо, я буду жить…
Что до меня, я убежден в противном и часто повторяю вслед за Петраркой:[37]
Che рiú d'un giorno è la vita mortale
Nubilo, breve, freddo e pien di noja,
Che può bella parer, ma nulla vale[38]
Вот те горестные думы, которые постоянно меня преследуют; они заронили мне в сердце глубочайшее отвращение к жизни. Человек перестает быть честным только с того дня, когда преступление раскрыто. Самые гнусные мерзавцы, чьи ужасные преступления остаются скрытыми, – все это люди почитаемые, пользующиеся всеобщей любовью и уважением Сколь многие, должно быть, посмеиваются в глубине души, слушая, как их величают добрыми, справедливыми, светлейшими, даже высочествами!
Ах, мысли эти раздирают мне душу!
Вот почему мне претит пожимать руки людям, которых я близко не знаю; я невольно содрогаюсь при мысли, которая никогда меня не покидает, что я, быть может, пожимаю руку изменника, предателя, отцеубийцы!
Когда я встречаю человека, помимо воли мой взгляд оценивает и испытывает его, и я вопрошаю себя в сердце своем: «А что, он действительно честен? Или же это просто удачливый разбойник, чье лихоимство, хищничество, чьи преступления неизвестны и навсегда останутся втайне?». Возмущенный, расстроенный, со словами презрения на губах, я чувствую искушение повернуться к нему спиной.
Если бы люди хотя бы подразделялись на виды, как все прочие твари, если бы они имели разнообразные обличья, в зависимости от склонностей, от своей свирепости или кротости, как другие животные! Если бы были некие определенные отличительные признаки для человека жестокого, для убийцы, подобно тому, как мы по виду можем отличить от других зверей тигра или гиену. Если бы было свое обличье у вора, у ростовщика, у скупца, как есть оно у коршуна, у волка, у лисицы: было бы во всяком случае нетрудно узнать своих; мы бы знали, кого любим, и могли бы избежать всех дурных; их ничего бы не стоило прогнать и отвадить; мы ведь убегаем от пантеры и медведя и устраиваем на них охоту. И мы любим собаку, оленя, овечку.
Торговец – читай вор
Бедняка, который из нужды крадет какой-нибудь пустяк, отправляют на каторгу; вместе с тем у торговцев есть все привилегии: они пооткрывали лавки вдоль всех дорог, чтобы обирать случайно забредших прохожих. У этих воров нет ни ключей, ни отмычек, зато к их услугам весы, приходо-расходные книги, розничные цены, и каждый, кто уходит от них, неминуемо думает: меня обокрали! Эти воры греют руки на мелочах, и в конце концов становятся собственниками, как они сами себя величают, – собственниками-наглецами!
При малейших политических неурядицах они собираются вместе и вооружаются, вопят, что начался грабеж, и отправляются резать всех, в ком есть великодушие и кто восстает против тирании.
Тупоголовые маклаки! Вам ли толковать о собственности и унижать, называя ворами, порядочных людей, которых вы разорили у своих прилавков! Что ж, защищайте теперь вашу собственность! Мерзкое мужичье! Бежав из деревень, вы поналезли в города, словно тучи воронья или голодные волки, чтобы присосаться к падали! Что ж, защищайте свою собственность!.. Мерзкие стяжатели, что бы вы нажили себе без вашего дикого разбоя? Сколотили бы вы добро, если бы не выдавали латунь за золото, подкрашенную водичку за вино? Отравители!
* * *
Я не верю, что можно разбогатеть, не будучи жестокосердным: человек добросердечный никогда не сколотит состояния.
Чтобы наживаться, надо подчинить себя целиком одной мысли, одной твердой неколебимой цели – желанию накопить огромную кучу золота, а чтобы эта груда росла и росла, надо сделаться ростовщиком, мошенником, бездушным вымогателем и убийцей. Притеснять же преимущественно малых и слабых. А когда золотая гора навалена, то можно на нее залезть и, стоя на ее вершине с улыбкой на губах, обозревать юдоль обездоленных по вашей же милости.
* * *
Негоциант разоряет купца, купец разоряет скупщика, скупщик разоряет мастера, мастер разоряет работника, а работник мрет с голоду.
Благоденствует не тот, кто трудится, а тот, кто наживается на труде других.
На книжечке были нацарапаны стихи, которые, я полагаю, им и сложены, ибо не припомню, чтобы мне приходилось прежде где-либо их читать.
Некоему торговцу моралью
Не правда ль, хорошо, как с кафедры церковной,
Осклабившись, располагать
Узорами слова и этой речью ровной
Ни разу сердцу не солгать!
Не правда ль, хорошо явить души величье,
Бичуя чей-то вкус и нрав,
И проповедовать, не подбирая притчи
В грязи казарм или канав!
И все ж не главное ль, когда поэт законно
Вещает правду, – как крупу
Не сыпать пуль в ответ, вниз, с Луврского балкона,
На безоружную толпу![39]
Кто ж он, друзья мои, кто сей судья суровый,
Анахорет, тупой монах,
Придирчивый торгаш, что хамоватым словом
Нас всех стереть хотел бы в прах?
Да, кто ж он, сей палач, хулитель с песьей мордой,
Не знающий, как горек стыд,
Кто душит красоту и кто уверен твердо,
Что век наш падалью смердит?
Кто этот горлопан? Сам весь в грязи липучей,
Обманывая простаков,
У окон потаскух он нас морали учит,
Как гонят под ярмо быков!
Не стану вдаваться в рассуждения о смертной казни, и без меня немало красноречивых голосов, начиная с Беккарии,[40] осуждали ее: но я возмущен и я призываю хулу на голову свидетеля обвинения, я заклеймлю его позором. Мыслимое ли это дело – стать свидетелем обвинения?… Какой ужас! Только среди людей можно найти подобных чудовищ! Возможна ли более утонченная, более изысканная жестокость, чем институт свидетелей обвинения?
* * *
В Париже существует два притона: притон воров и притон убийц; воры укрылись на Бирже, убийцы – во Дворце Правосудия!
Господин де Ларжантьер, обвинитель
Дитя мое, скажи, ужели же пристало
Моралью трезвою тревожить Рим усталый
От греков-риторов и выставлять сейчас,
Как мясо свежее, собакам напоказ?
Не лучше ль было бы, чтобы сей град могучий
Лежал бы, развалясь, в своей грязи вонючей,
Не видя тины слой, что кровью жертв полит?
Зачем будить того, кто непробудно спит!
…………………………………………
– Не мог ты, что ли, петь Филлиды жениха[41]
Иль безутешного Титира[42] пастуха?
Иль вовсе, может быть, буколики[43] оставить
И на «Георгики»[44] весь гений свой направить,
Иль шестистопный стих Энея б вел рассказ,[45]
Как корабли его Нептун от бури спас?
Звучал же ведь в тебе любимой голос томный
И трепетала грудь от страсти неуемной;
Или испанки взгляд и голос, помнишь, той,
Что пела, всех тогда прельщая красотой
Бартелеми Орсо[46]
Им, окровавленным, еще краснеть придется!
Андре Борель[47]
Одна-единственная свеча на столике слабо освещала просторную высокую залу. Если бы не позвякивали бокалы и серебро, если бы изредка не доносились взрывы голосов, – свеча эта казалась бы погребальной. Внимательно вглядываясь в полумрак, так, как вглядываются в рембрандтовские офорты, мы разгадаем, что это убранство столовой, обычное для эпохи Людовика XV,[48] которую поборники нелепого римского классицизма язвительно прозвали «рококо».[49] Правда, лепной выступ, обрамляющий потолок, закручен и уложен в виде ленты с перехватами и не имеет ни малейшего сходства ни с карнизом Эрехтейона,[50] ни с храмом Антонина и Фаустины,[51] ни с аркой Друза. Правда, он лишен воронок и желобков, капельников и стоков, собирающих и дробящих дождь, который не льет. Правда, входы не увенчаны украшениями в аттическом духе, предназначенными сгонять потоки все того же дождя. Правда, высота сводов не превышает в два с половиной раза их поперечника. Правда, совершенно не приняты во внимание изощренные закономерности, которые открыл il illustrissimo signor Jacomo Barrozio da Vignola,[52] и даже сквозит прямая насмешка над пятью орденами.