— Когда Бог дает, то не по кусочку, а целую бочку, — горевали они над своими бедами. — Дети, не дай Бог, оголодают.
Мужчины бродили, занятые починкой разрушенного наводнением, или в поисках заработков, чтоб было на что справить праздник, или пытаясь купить мешок картошки и немного свеклы на рынке, до которого теперь редко добирались крестьяне из окрестных деревень. После наводнения дороги, ведущие в местечко, были так заболочены и размыты, что не вытащить завязшее колесо. Те побирушки, которые годами обладали хазокой справлять Пейсах в Долинце, изменили свои нищенские маршруты и, минуя долинецкую общину, в которой они боялись остаться голодными, направились в другие местечки, расположенные на возвышенностях или вдалеке от разлившихся рек. Единственным ойрехом, объявившимся в Долинце, был Фишл Майданикер, и объявился он в самую последнюю минуту, как раз в пятницу вечером, когда уже давно зажгли свечи и наступила суббота.
Поздно вечером, когда евреи в долинецкой синагоге не только закончили минху, но и Песнь Песней и ждали, что хазан вот-вот начнет обряд встречи субботы, в синагогальном переулке появился побродяга Майданикер и прямо в чем был, с мешком щетины за спиной и с кривой палкой в руке, зашагал к синагоге. Оставив в полише[28] мешок и палку, он прошел внутрь, к рукомойнику, где издавна было его место.
Евреи так и застыли с открытыми ртами и выпученными глазами.
— Суббота! — набросились они с криком на запоздавшего ойреха. — Осквернение субботы!
Больше всех пылал гневом Копл-шамес. Взглянув на опоздавшего, он пальцем подозвал его к восточной стене[29].
— Пойди к хазану и скажи, что уже можно начинать «Пойдемте, воспоем…»[30], — сказал шамес. — Община только тебя и ждет, чтобы начать встречу субботы.
Фишл Майданикер стоял, как всегда, красный и беспомощный. Только его вечная капота на этот раз промокла и была забрызгала грязью до воротника, а короткие сапоги измазаны глиной. Пот ливнем лился с румяного лица. Вместе с вечным запахом свиной щетины в этот раз он принес в святое место и другие деревенские запахи: стоячей воды, заболоченной земли и гниющих корней. Омывая свои перепачканные руки под тонкой струйкой воды, он во всей красе отразился в начищенной до блеска меди пузатого рукомойника. Его вид был, мягко говоря, осквернением святой субботы. Овечьи глаза Фишла, доверчивые и добрые, с ужасающей беспомощностью разглядывали нарядную праздничную синагогу: сверкающие бронзовые люстры и канделябры, изо всех сил отполированные Коплом-шамесом; праздничный, темно-красный бархат расшитого золотом паройхеса на орн-койдеше; по-праздничному вымытых и причесанных евреев в обновках в честь Пейсаха[31] — во всем новом, наполовину в новом или на худой конец в чем-нибудь новом.
Труднее обычного дались промокшему и грязному человеку запутывавшиеся в его густой волосне слова, которые он, оправдываясь в осквернении святой субботы, произносил перед праздничной толпой. Он многое мог рассказать общине о том, что приключилось с ним в дороге из-за наводнения: как он чуть не утонул со своим мешком; как в последнюю минуту спасся на дереве, на котором просидел больше суток; как после того брел день и ночь по пояс в воде и в грязи, чтобы не застрять на Пейсах в пути и к празднику добраться до евреев. Всю дорогу Фишл твердил этот рассказ, чтобы запомнить его. Однако, увидев теперь перед собой в синагоге праздничных, в обновках евреев, обозлившихся на него за опоздание, он так смутился, что не смог выговорить все эти заранее заготовленные слова. Он только что-то с трудом бормотал, бил себя кулаком в грудь, как будто хотел сказать таханун[32], и, показывая грязной рукой на свою одежду, не переставал твердить снова и снова одни и те же пузырящиеся слова.
— Думал уж середь гоив останусь на Пейсах… — говорил Фишл, каждый раз пытаясь начать сначала. — Дороги-то залило, по пояс в воде брел… Насилу дошел, насилу…
Простой народ, привыкший к трудностям жизни и опасностям дороги, сочувственно качал головами в ответ на слова вымазанного грязью человека. Но люди богатые и ученые неохотно принимали оправдания побродяги.
— Неужели ты не мог хотя бы мешок и палку оставить за городской околицей, а не тащить их в синагогу? — спрашивали они.
Фишл Майданикер не знал, что на это ответить, и только продолжал нелепо бормотать:
— Думал уж середь гоив останусь на Пейсах, думал…
Обыватели махнули рукой — что с таким разговаривать — и с пылом и особенным удовольствием от собственной нерушимой набожности и учености поднялись для встречи субботы.
— Сорок лет наказывал Я то поколение, говоря…[33] — распевали они в большой гулкой синагоге, ощущая удвоенный вкус пятничного вечера, вкус, который, кроме всегдашней субботней святости, заключал в себе особенную святость кануна Пейсаха.
Фишл трудился старательнее обычного, вчитываясь в неподатливые древнееврейские словеса в своем растрепанном молитвеннике. Он все время отставал и не мог угнаться за хазаном. Его густая рыжая борода и усы вздымались и тяжко дрожали. Но истинные его мучения начались после молитвы, когда Копл-шамес, чтобы спокойно праздновать и не заниматься Фишлом каждый день, начал продавать его с бимы на весь Пейсах разом.
— Евреи, кто возьмет первый день праздника? — взывал Копл нараспев, будто продавая вызовы к Торе, и стучал по столу. — Евреи, кто возьмет второй день праздника? Евреи, поторопитесь, потому что я не уйду из синагоги, пока не устрою весь Пейсах для ойреха, евреи.
На этот раз шамесу пришлось тяжелее обычного. При большой нехватке мацы, картофеля, квашеной свеклы и прочих овощей никто из обывателей не горел желанием сажать за стол этого обжору Майданикера, которого и в изобильные-то времена невозможно было насытить. То, что он пусть не нарочно, но открыто осквернил субботу, отвратило от него всех еще сильнее, чем обычно. Но хуже всего было то, что побродяга не был чист и умыт, как положено в Пейсах, даже из капоты не вытряхнул квасное, и поэтому мог сделать трефным все, к чему прикоснется.
— Ты бы хоть в баню сперва сходил да вытряхнул свои расчудесные лохмотья, — пристыдил его Копл-шамес с бимы. — Кто ж тебя впустит в еврейский дом, когда ты весь — сплошь квасное, а?
Фишл Майданикер ничего не ответил на эти слова. Он также не отвечал на шутки хедерных мальчиков и братьев-портняжек Шимена и Лейви, «колен», которые уговаривали его не читать кинес вместо Агады и не есть «казни фараоновы»[34]. После долгих препирательств, с помощью которых все пытались перекинуть ойреха друг другу, Копл-шамес составил наконец расписание на весь Пейсах для Фишла Майданикера.
— Евреи, кто не «взял день», тому следует хотя бы посылать мацу гостеприимцу в качестве лепты, — взывал Копл-шамес. — Нельзя, не дай Бог, оставить еврея голодным в праздник. У кого есть лишняя рубашка, капота, талескотн, пусть отдаст, чтобы гость завтра пошел в микву и переоделся в честь Пейсаха.
Коплу-шамесу не удалось обеспечить Фишлу только двух хозяев — на вечер пятницы и на утро субботы. Из-за того что в эту субботу накануне Пейсаха нельзя было есть ни квасное, ни мацу, не было ничего, что можно было бы уделить чужаку, и ремесленники боялись вести его к себе домой.
— Моя баба выгонит меня из дома вместе с гостем, — говорил один.
— Что я ему дам? Змирес пожевать? — спрашивал другой.
— Он мне тарелки испортит квасным, — упирался третий.
Шамесу нечего было ответить на эти справедливые возражения. Если за день до первого седера Фишл мог еще сходить с утра в микву, вымыться, надеть пожертвованное ему платье, то он не мог этого сделать сейчас же, когда следовало идти домой и приступать к трапезе. Люди боялись забрать чужака к столу и на ночлег в дом, приготовленный к Пейсаху. Даже Йойносон-пекарь, который обычно пускал Фишла Майданикера к себе в пекарню переночевать в углу на мешках, не захотел на этот раз взять его к себе.
— Мало мне бед с пасхальной мукой, которая у меня заквасилась во время наводнения, так Фишл должен мне еще и печь сделать некошерной? — упирался он. — Пусть другой выполнит заповедь, а я достаточно ее весь год выполнял.
Копл-шамес понял, что на этот раз ничего не выйдет, что он только зря тратит время, пока в еврейских домах оплывают свечи, и постановил, что на этот раз чужак будет встречать субботу и ночевать в бесмедреше при синагоге, а обыватели должны поделиться с ним кто чем может.
— Впредь приходи вовремя, не сваливайся на голову во время встречи субботы, да еще весь с головы до ног в квасном. — Шамес пытался найти оправдание несправедливости. — Пошли, евреи…
Народ стал выбираться на улицу. Мрачно стоял Фишл Майданикер посреди огромной синагоги, которая могла вместить гораздо больше народу, чем вмещала обычно. Свечи в шестисвечниках, люстрах и канделябрах начали оплывать. Вышитые золотом слова и магендовид на темно-красном бархатном паройхесе окутались тенями. Наверху высокого резного орн-койдеша красные, высунутые из львиных пастей языки выгнулись в своей таинственной и печальной святости. Все двенадцать знаков зодиака на стенах[35], даже цветочек, нарисованный вместо Девы[36], пристально смотрели на оставшегося в синагоге одинокого человека. На его широких плечах всей тяжестью лежала печаль Божьего дома, оставленного в одиночестве на всю долгую темную ночь наедине со своей святостью и душами умерших[37]. Вдруг к перепачканному человеку подошел раввин, близоруко вглядываясь в него, словно видел впервые, и взял за негнущийся рукав насквозь промокшей и замызганной капоты.