Доезжачий высмотрел молодую ель и стал рубить ее у самой земли топориком, который носил за поясом. Наскоро обрубив ветви, он срезал макушку и сделал кол, длиною в несколько локтей. Затем он связал ремнями передние и задние ноги обоих убитых животных и продел между ними кол. Покончив с этим, он подошел к огню и стал греть над ним руки. Как раз в эту минуту пан Нардзевский вынул из кармана кисет и стал набивать свою глиняную трубку «галицийским» табаком. Занятый этим делом, он, не глядя, дал доезжачему большую щепотку табаку. Мужик снял шапку и низко поклонился. Растерев тут же табак на левой ладони, он обильно смочил его слюною, размял пальцами и набил свою трубку. Затем он сунул ее в горячую золу, в которой было полно красных угольков. Когда смоченный слюною табак хорошенько упрел, он вынул трубку из золы и положил сверху уголек.
Рафал с любопытством спросил, зачем он все это делает?
– Как зачем? Вот тогда-то и будет настоящее крепкое курево. Теперь это табак! Не хотите ли, паныч, попробовать… С таким не сравняются ни дебречинские листья, ни некрошеный кнастер, ни наш обыкновенный табак в папушах.
– Ну-ка, покажите.
– Осторожно, Рафця! – крикнул Нардзевский.
Любопытный юноша уже тщательно вытер чубук и затянулся, но тотчас же выпустил его из рук и зашатался так, точно его хватили колом по голове. С минуту он не мог перевести дух, и, хотя в конце концов успокоился, однако у него еще долго жгло в горле и в груди.
– Вот оно, паныч, какое наше мужицкое курево, хе, хе…
– Ну, покурили и хватит. Пойдемте.
Они затоптали костер. Доезжачий взялся за один конец кола, Нардзевский – за другой; оба нагнулись и разом, как по команде, подняли связанную дичь. Мужик шел впереди. Конец кола лежал у него на плече. Нардзевский, который был ниже его ростом, старался идти в ногу с ним, хотя все время пошатывался. Когда Рафал, который горел желанием тоже принять участие в общем деле, стал просить дядю уступить ему место, шляхтич буркнул только в ответ:
– Оставь! Ты бы лучше смотрел за своим ружьем…
Они долго шли так под гору, по направлению к монастырю. Не доходя до источника святого Франциска, повернули налево. Нардзевский хриплым голосом приказал остановиться и передал племяннику вожделенный конец кола. Рафал положил его себе на плечо; но тотчас же согнулся и присел под тяжестью ноши. Юноше показалось, что у него треснули плечевые кости. Стиснув зубы, с трудом переводя дух, с лицом багровым от прилива крови, он шел, однако, твердым шагом до самой бодзентинской дороги. Там его опять сменил старый охотник.
Было уже почти совсем темно, когда они очутились на лесной опушке, перед курной хатой, занесенной горными снегами. Пара лошадей, запряженных в простые розвальни, стояла уже перед низкой дверью. Охотники с помощью ожидавшего их кучера и хозяина хатенки взвалили дичь на сани, и все трое кое-как разместились вокруг нее. Молодые лошадки рванули и быстро понеслись в гору. Снег после оттепели сверху подмерз и покрылся настом, тонкой ледяной корой. Подкованные лошади звонко стучали копытами по гололеди. Гончие бежали с трудом, то и дело проваливаясь в снег и раня себе лапы. Усталые, сонные, обе они бежали из последних сил. Нардзевский то и дело подбодрял собак, ласково окликая их и посвистывая.
За лесом, на большой дороге, северный пронизывающий ветер резал лицо, как косой. Когда доехали до перевала, через который шла дорога, оттуда открылся перед глазами необъятный простор: две широкие долины справа и слева и леса, уходившие вдаль, насколько хватает глаз. Ровная долина со стороны Кельц давно возделывалась, была плотно населена и покрыта большими деревнями, усадьбами, костелами. Другая испокон веков была глушью. Кое-где на отвоеванных у пущи полянах виднелись селения. Названия этих селений – Бжезинки, Кленов, Вильков, Псары, Секерно, Домброва – напоминали о владычестве лесов. Высокие столбы дыма поднимались над ними в чистую предвечернюю синеву небес. Две цепи высоких гор сходились к Лысице и врастали в нее, чтобы, ощетинясь зубцами скал, тянуться дальше уже одним могучим хребтом. Повсюду на горах лес стоял еще как властелин и господствовал над ними. Темно-синие его полосы заиндевели от снега. Изгибаясь на отдаленных вершинах гор, они, как длинные складки серебристой мантии, спускались по широким ущельям в долины, где уже пала холодная вечерняя тень. На опушке бора начиналось царство можжевельника, такое же дикое и необъятное. Одетые снегом кусты, словно сотканные из самого инея, казались такими удивительно призрачными, будто среди бела дня стояли облитые лунным сиянием. Вся земля, опоясанная бором, скрытая в таинственной его глубине, казалась тут торжественной и величавой и вселяла в сердце страх.
Рафал вперил взор в пространство; он ясно видел каждый уголок, каждый изгиб, но вспоминал его в это мгновение таким, каким видел в детские годы. Он был тут давно-давно, весною… Зеленые полосы лугов открывались его глазам, простираясь к чудной реке, к Черной Ниге, которая образуется от слияния горных ручьев. Из глубоких ущелий Радостовой горы, из дивных ущелий, над которыми нависают березовые рощи, повеял на него душистый ветер. Хоры соловьев нарушали тишину той весенней ночи, когда много лет назад, положив голову на колени матери, он проезжал по этим местам. Он разговаривал сейчас с дядей, а чудилось ему, будто он мчится на диком коне по этой далекой, объятой мертвым сном долине. Железным мундштуком он раздирает губы коню, заставляет пригибать голову к земле. Он скачет к солнцу, к солнцу, чей огненный диск закатывается за сизые необъятные леса… Далекие леса, далекие вековые леса…
Когда лошади пошли под гору, скользкие полозья то и дело раскатывались на разъезженной дороге.
– Потише, ворона! – покрикивал Нардзевский на кучера, когда сани слишком сильно кидало на ухабах.
На вырубке, где еще стояло несколько сосен и буков, он показал на одно дерево и промолвил:
– Пять лет назад я убил тут стервятника.
– Стервятника?
– Да. Я шел один с охоты. Это было как-то осенью. Солнце заходило, как сейчас. Смотрю, на верхушке бука что-то шевелится. Я глазам своим не мог поверить… Ружье у меня было заряжено дробью. Прицелился я и выпалил.
– А какие у него были крылья, какие крылья, господи боже мой, – вмешался Каспер. – Когда распластали мы его на земле, собаки, да не какие-нибудь щенки, заскулили и убежали в поле, так что сколько мы ни трубили в рог, не могли докликаться их.
У Рафала так озябло лицо, что он не мог говорить. С большой дороги сани свернули на ухабистую проселочную, которая шла по самому берегу горной реки. Быстрый поток клубился между обледенелыми берегами, ударяясь о кромку льда, который хотел схватить его в свои оковы. Лошади храпели и, чтобы удержаться, напрягали ноги и с силой били копытами по твердой дороге.
– А что, Рафця, у вас там, на Сандомирщине, нет ни таких скверных дорог, ни таких дебрей? Не правда ли? Дорога, как скатерть…
– Да, но зато совсем нет лесов.
– Зачем вам леса? У вас зато пшеница, как наш лес. Мало разве вам?
– Я бы тут предпочел жить. Вот где настоящая жизнь.
– Ты бы тут предпочел жить? Что ты говоришь? Э, братец, тут нелегко усидеть. Тут только такие, как я, могут выдержать!
– Я бы выдержал!
– В самом деле?
– Да.
– Ну-ну, смотри, а то как бы я тебя не поймал на слове и не заставил сидеть в этой дыре.
– Я ничего не боюсь.
– Да ну!.. Знаешь, я очень рад, что твоя мамаша будет довольна! А, как ты думаешь? Вы должны здорово погулять на масленице, на балах или на маскарадах. У нас есть козел, есть серна, в кладовой десяток зайцев, кабанчик. Хватит на ваш вечер? Говори, не стесняйся! Если нет, так завтра на рассвете мы опять пойдем в лес.
– Даже слишком много, дядя…
– Если уж едешь в такую даль, так с пустяками не годится возвращаться. Пускай и наша глушь чем-нибудь похвастает.
Немного погодя он прибавил:
– Милая Ануся… Из всех братьев и сестер мы с твоей матерью больше всего любили друг друга. Лучшей сестры не найдешь. Эх, боже, боже…
– Вот если бы вы, дядя, съездили к нам на масленицу. То-то бы мама и… папа…
– За папу не ручайся! С папой у нас совсем другие отношения. Amicus Plato…[2]
– Ну, ладно, а если бы вы все-таки приехали на масленицу…
– Рехнулся ты, что ли, мальчуган? Я – на масленицу! Из Вырв? Тридцать лет не выезжал из дому и вдруг поеду на масленицу, да еще куда-то за Климентов, на край света! Что ты говоришь?
Потом вдруг жестко прибавил:
– Не поеду. Нет, не поеду. Будет с меня!
Было уже темно. В низине показались темные деревья, аллеи, строения и огоньки имения Нардзевского. Вскоре сани лихо въехали во двор и остановились перед крыльцом помещичьего дома. Из окон в ночь струились огни. Как только кучер остановил лошадей, с крыльца и из-за углов дома выбежали слуги. Одни помогали сойти помещику, другие снимали с саней дичь. На гумне было заметно движение: работники носили в мешках дневной умолот в амбар, задавали скотине солому, а лошадям овес и сено. Отчаянно выли еще не спущенные с цепи дворовые собаки, лаяли охотничьи овчарки, легавые, таксы. Огромная овчарка все бросалась к Рафалу, пытаясь нежно лизнуть его лицо.