Вот каких лошадей держал Петр Авдеевич в полку, в то время как Авдей Петрович, то есть родитель его, довольствовался только парочкою разношерстных, а езжал обыкновенно в таких четвероместных дрожках, с рыжими фартуками, что, приснись эта дрянь иному брезгливому, стошнит, пожалуй.
— Неужто у батюшки ничего не было, кроме этого коландраса? — спросил у приказчика костюковский помещик, осматривая с прискорбным вниманием четверомест-ные дрожки.
— Были, сударь, и беговые, — отвечал Кондратий, — да покойный барин изволил их на бричку променять.
— Стало, есть бричка?
— Есть-то есть она, сударь, да плоховата!
— Покажи, братец, починим; по крайней мере, на худой конец проехать можно; а в этой штуке, — прибавил штаб-ротмистр, указывая все-таки на дрожки, — сам посуди, да что тут говорить? на ином толчке язык откусишь, пожалуй; и как-таки мог покойный батюшка трястись на них? чай, жизнь сокращать должны.
— И бричка-то, сударь, правду доложить вам, не больно взрачна. — Говоря это, приказчик бросался шарить по всем углам сарая, он заглядывал и на потолок, и за ворота, и только что не под четвероместные дрожки.
— Чего же ты ищешь, Кондратий? — спросил наконец штаб-ротмистр.
— Не знаю, куда девали!
— Кого?
— Бричку, сударь, — отвечал Кондратий Егоров, продолжая поиски свои.
— Кой прах, неужто пропала?
— Что вы, батюшка, статочное ли это дело? господская вещь не пропадает, а може, наругом[33] кто-нибудь?
— Как наругом?
— Все Тимошкины штуки, Петр Авдеевич, такой уж разбойник, что ему бричка, не его! Да, так и есть, — прибавил приказчик, выглянув из щели задней стены сарая, — вот она!
И взорам господина представился не экипаж, а нечто вроде остова большой рыбы, у которой как бы отрублены были и голова, и хвост. За сараем, на груде разных нечистот, лежал темного цвета скелет; на круглых ребрах его местами болтались куски кожи, торчали заржавленные гвозди, а о колесах и помину не было.
— Неужто ты эту нечисть называешь бричкой? — воскликнул штаб-ротмистр, грозно занося ус свой в рот, — так-то бережется барское добро?
— Тимошка, сударь, все он, головорез, батюшка, Петр Авдеич, — отвечал оторопевший Кондратий, — сколько раз говорил я ему: «Прибери, не то барин гневаться будет», и в ус не дует, сударь.
— Не дует? так подавай же его сюда, мошенника! — закричал Петр Авдеевич, рассердясь не на шутку, — я его проучу по-своему, я его…
Приказчик бросился со всех ног за Тимошкою, а штаб-ротмистр продолжал строгий осмотр брички, приговаривая: «Уж я его, уж я его!» — и повторял разгневанный костюковский помещик «уж я его…», пока к тылу помещика не подошел детина лет пятидесяти с таким богатырским затылком, пред которым самые плечи Петра Авдеевича казались дрянью.
На пришедшем было пунцовое лицо с усами и нечисто выбритым подбородком; волосы его подстрижены были в кружок и прикрывали плоское темя, а на каждой из рук недоставало по нескольку пальцев.
Он молча выждал, пока барин повернулся в его сторону, и, поклонившись ему, тряхнул головой.
— Поди-ка сюда, любезный! — сказал штаб-ротмистр.
Тот сделал два шага и снова остановился.
— Нет, брат, сюда, сюда поближе!
Детина сделал еще два шага.
— Ну, теперь расскажи-ка мне, что это такое? — спросил Петр Авдеевич и указал пальцем на остов брички.
— Эвто?
— Да, это, вот это!
— А прах его знает, — отвечал спокойно тот.
— Как же прах его знает?
— Да так, прах его знает!
— И ты, кучер, смеешь мне так отвечать?
— Какой я кучер, сударь!
— Да ведь ты Тимошка?
— Так что же что Тимошка? и Тимошка, да не кучер, а коли есть у кого кучер, так есть и лошади, и всякой снаряд; а то и был кучер, хороший кучер, сударь, да на эвтом не наездишься, — прибавил Тимошка, нанося ногою жестокий удар несчастному остову.
Выходка Тимошки не только не разгневала господина, а, напротив того, страх понравилась ему. Окинув взглядом формы бывшего отцовского кучера, штаб-ротмистр нашел его по себе.
Петр Авдеевич не любил мямлей, и будь хоть пьян, хоть груб, да лихой, так спасибо говаривал он подчиненным своим уланам; и тут, смягчив голос, он ограничился легким выговором за неисправность в сарае и небрежность Тимофея в сбережении брички.
— Да чего тут беречь? да какая ж тут бричка? да эвто же, с позволения сказать, не бричка, — возразил Тимофей, нанося вторичный удар жалким остаткам родительского экипажа. — Да ведь вольно же было покойному барину! Не докладывал я разве, что Сельской как раз проведет. Дрожки были не бричке чета, сударь, дрожки добрые; ведь эвто только название что бричка; «Нет, променяю, — говорит, — а ты молчи, не люблю, чтоб рассуждали со мною». Вот и променяли, а что наездили? двух годов не наездили, сыпаться стал; и какая езда была у покойника, ведь только слава, что езда; проедутся в церковь, бывало, вот и вся езда!
— А давно ли ты здесь? — спросил Петр Авдеевич, — и как я тебя не знаю?
— Да, я, сударь, правду сказать, не то чтобы давно как сыскался, — отвечал Тимошка, значительно понизив голос.
— Откуда же это?
— Да был грех такой, сударь.
— Грех?
— Сманили соседние ребята, так отлучился маленько.
— То есть бежал?
— Был грех, сударь, был, что уж тут, не утаишь, — повторял Тимошка, поглаживая свои волосы и переминаясь. Он видимо смутился.
Петр Авдеевич, заметивший перемену в лице Тимофея, завел речь о другом.
— Надобно добыть лошадок, братец, — сказал штаб-ротмистр, обращаясь уже с веселым лицом к кучеру, которого глаза при этом слове заблистали радостию.
— Как бы не нужно, — отвечал Тимофей.
— А где бы, например? знаешь разве?
— Еще бы не знать, барин! кому же и знать-то, сударь, как не мне, слава тебе, господи!
— И хорошие есть?
— Лошадки-то-с?
— Да!
— Да, есть и хорошие; вот об Вознесеньи проехаться в город[34], не дальнее место! и ярмарка будет важнейшая, и лошадок наведут вдоволь, так и выбирать можно!
— А когда ярмарка?
— В четверг, сударь.
— Да в чем же ехать?
— Ехать в чем-то? да в чем же, как не в дрожках?
— Вот в тех, что тут вот?
— Больше не в чем!
— Нет уж, брат, спасибо за дрожки; была бы телега, в телеге скорее.
— А в телеге, так телегу соберем к четвергу, — отвечал Тимофей; и, продолжая дружески разговаривать между собою, барин и кучер направили шаги свои к дому, где ожидал первого скромный ужин, приготовленный Прокофьичем, а второго неприязненный взгляд Кондратия Егорова, самого значительного лица в Костюкове, Колодезь тож.
Кто, подобно Петру Авдеевичу, никогда мысленно не возносился к облакам, не строил воздушных замков и даже не считал себя существом, созданным для чего бы то ни было исключительного, тот легко поймет, что в сельской простой и материальной жизни всякая новинка производит на ум и сердце самое благоприятное впечатление; и одно ожидание Вознесенской ярмарки сделало уже Петра Авдеевича благосклоннее к Кондратию и снисходительнее ко всему, что его окружало. Наговорившись вдоволь с Тимофеем-кучером, Петр Авдеевич поднес ему собственноручно большую рюмку настойки и отпустил тогда только от себя, когда сам лег в постель.
— Но где бы достать деньжонок? — думал штаб-ротмистр, засыпая, — у Кондратья есть, да не даст, мошенник. Будь еврей, а может, и есть еврей здесь где-нибудь? чтоб не забыть завтра спросить; коли же есть, так и хлопотать не о чем. Ну, а как нет? да не может быть, чтоб не было, уж такая вещь; а ведь бестия этот еврей, ну кого же не продаст? ведь всякого продаст… сущий каналья!.. — то была последняя здравая мысль, промелькнувшая в воображении Петра Авдеевича, после которой он и заснул крепчайшим сном.
Как ни ограниченно было состояние Петра Авдеевича, тем не менее появление его в уезде не прошло незамеченным, и имя штаб-ротмистра уже неоднократно произносилось на вечерних сборищах у городничего того города, к уезду которого принадлежало Костюково и в котором в праздник вознесенья бывала большая ярмарка. Многие дивились даже, что новый костюковский помещик не взял на себя труда засвидетельствовать им лично своего почтения, и приписывали подобное несоблюдение приличий спеси молодого помещика. Истинная же причина домоседства Петра Авдеевича была, как нам известно, пара разношерстных, оставленная сыну покойным родителем, и четвероместные дрожки, на которые не хотел садиться штаб-ротмистр ни под каким видом.
Но, благодаря судьбе, в окрестностях Костюкова, на спорной земле, у пересохшей речки, в полуистлевших остатках развалившейся мельницы, отыскался жид. Жид этот явился к Петру Авдеевичу, поглазел на поля, строение, луга, на остов брички, с которою кучер Тимошка обращался так неделикатно, и уже потом, неизвестно почему, рыжий сын Израиля ссудил костюковскому помещику преизрядный мешочек разной звонкой монеты, с которым и отправился штаб-ротмистр на городскую Вознесенскую ярмарку.