Антиквар горько улыбнулся.
— Чтобы я доверился щедрости этого старого скряги д'Эпарвье, который даже с блохи способен содрать шкуру? Поглядите на меня, милый Сарьетт, и скажите, похож ли я на простака? Вы отлично знаете, что д'Эпарвье не пожелал заплатить пятьдесят франков старьевщику за портрет Александра д'Эпарвье, своего великого предка, работы Эрсана, и великий предок так и остался на бульваре Монпарнас против кладбища, у входа в лавку торгаша-еврея, где все собаки на него мочатся… Довериться щедрости господина д'Эпавье! Как бы не так!
— Хорошо, Гинардон, и таком случае я сам возмещу вам ту сумму, которую установят специалисты. Вы слышите?
— Да бросьте вы разыгрывать благородство с такими неблагодарными людьми, дорогой мой Сарьетт. Этот д'Эпарвье высосал из вас все знание, всю энергию, всю вашу жизнь за жалованье, от которого отказался бы лакей. Оставьте вы это… К тому же вы опоздали. Книга уже продана…
— Продана?.. Кому? — спросил Сарьетт в ужасе.
— Да не все ли вам равно? Вы ее больше не увидите и ничего о ней не услышите. Она поедет в Америку.
— В Америку? «Лукреций» с гербом Филиппа Вандомского, с собственноручными пометками Вольтера! Мой «Лукреций»! В Америку!
Папаша Гинардон расхохотался.
— Милый Сарьетт, вы мне напоминаете кавалера де Грие в тот момент, когда он узнает, что его возлюбленную отправят на Миссисипи. «Мою возлюбленную на Миссисипи?!»
— Нет, — произнес побледневший Сарьетт, — нет, эта книга не уедет в Америку. Она вернется, как должно, в библиотеку д'Эпарвье. Отдайте мне ее, Гинардон!
Антиквар сделал еще раз попытку оборвать разговор который угрожал плохо кончиться.
— Дорогой Сарьетт, вы еще ничего не сказали о моем Греко. Вы на него даже не взглянули. А ведь он просто замечателен. И Гинардон повернул картину так, чтобы на нее падал свет.
— Взгляните на этого святого Франциска, нищего во Христе, брата Иисусова. Его черное тело поднимается к небу, как дым угодный богу жертвы, как жертва Авеля…
— Книгу, Гинардон! — сказал Сарьетт, даже не повернув головы. — Отдайте мне книгу!
Кровь бросилась в голову папаше Гинардону. Лицо его побагровело, жилы на лбу вздулись.
— Хватит об этом! — сказал он.
И спрятал «Лукреция» в карман пиджака.
Тут Сарьетт бросился на антиквара, толкнул его с неожиданной яростью и, несмотря на свою тщедушность, опрокинул крепкого старика в кресло юной Октавии.
Ошеломленный и взбешенный, Гинардон осыпал старого маньяка ужасающей руганью и ударом кулака отбросил его на четыре шага, прямо на «Венчание пресвятой девы», произведение Фра Анджелико, которое повалилось с грохотом. Сарьетт снова кинулся на старика, пытаясь вытащить книгу у него из кармана. На этот раз папаша Гинардон пришиб бы его на месте, но, ничего не видя перед собой от ярости, угодил кулаком мимо, в стоявший рядом рабочий столик Октавии. Сарьетт вцепился в своего изумленного противника, вдавил его в кресло и своими маленькими иссохшими руками стиснул ему шею, которая из красной стала темно-багровой. Гинардон силился освободиться, но худенькие пальцы Сарьетта, почувствовав мягкое и теплое тело, с каким-то наслаждением опивались в него. Неведомая сила словно приковала их к добыче. Гинардон хрипел, слюна текла из уголка его рта. Его огромное тело прерывисто вздрагивало в этих страшных объятиях. Но движения становились все судорожнее и реже. Наконец они прекратились. А руки, совершившие убийство, не разжимались. Сарьетту пришлось сделать огромное усилие, чтобы их отнять. В висках у него стучало. И все же он слышал шум дождя, приглушенные шаги на тротуаре, отдаленные крики газетчиков, видел двигавшиеся в полумраке зонтики. Он вынул книгу из кармана мертвеца и убежал.
В тот вечер юная Октавия не вернулась в лавку. Она провела ночь в маленькой комнате на антресолях другой антикварной лавки, только что купленной для нее г-ном Бланменилем на той же улице Курсель. Сторож, который должен был закрывать магазин, обнаружил еще не остывшее тело антиквара. Он позвал консьержку г-жу Ленэн, которая уложила Гинардона на диван, зажгла две свечи, сунула веточку букса в блюдце со святой водой и закрыла умершему глаза. Врач, которого позвали, констатировав смерть, приписал ее удару.
Зефирина, извещенная г-жой Ленэн, тотчас же прибежала и провела ночь возле покойника. Казалось, что он спит. При дрожащем свете двух свечей Франциск на картине Греко поднимался к небу, как дым. Золото примитивов поблескивало в темноте. У смертного ложа ясно выделялся рисунок Бодуэна женщина, принимающая лекарство. Всю ночь за пятьдесят шагов от лавки слышны были причитания Зефирины. Она твердила:
— Он умер, он умер, мой друг, божество мое, любовь моя, жизнь моя!.. Нет, он не умер, он шевелится. Мишель, это я, твоя Зефирина: проснись, услышь меня. Ответь же мне: я люблю тебя. Прости мне, если я тебя огорчала… Умер! Умер! О боже мой, поглядите, какой он красивый. Он был такой добрый, милый, умный! Боже мой, боже мой, боже мой! Если бы я была с ним, он бы не умер. Мишель! Мишель!
К утру она затихла. Думали, что она задремала, но она была мертва.
ГЛАВА XXXII,
где мы услышим в кабачке Хлодомира флейту Нектария.
Г-же де ла Вердельер не удалось ворваться к Морису в качестве сиделки, тогда она явилась через несколько дней в отсутствие г-жи дез'Обель, получить у него лепту на сохранение французских церквей. Аркадий провел ее к постели выздоравливающего.
Морис шепнул ангелу на ухо:
— Предатель, немедленно же избавь меня от этой людоедки, или на тебя падет ответственность за все беды, которые здесь неминуемо произойдут.
— Не беспокойся, — уверенно ответил Аркадий. После обычных приветствий г-жа де ла Вердельер знаками попросила Мориса удалить ангела. Морис представился, будто не понимает ее. Тогда г-жа де ла Вердельер изложила официальную причину своего визита:
— Наши церкви, наши милые деревенские церкви, что с ними будет?
Аркадий взглянул на нее с ангельским видом, горестно вздыхая.
— Они разрушатся, сударыня, они превратятся в развалины. Какая жалость! Я буду просто в отчаянии. Ведь церковь посреди деревенских домов — все равно что наседка среди цыплят.
— Ах, как это верно! — сказала г-жа де ла Вердельер с восхищенной улыбкой. — Это именно так!
— А колокольни, сударыня!
— Да, да, колокольни!
— Колокольни, сударыня, вздымаются к небу, как гигантские клистирные трубки к голым задам херувимов.
Г-жа де ла Вердельер немедленно удалилась.
В тот же день аббат Патуйль принес раненому свои наставления и утешения. Он убеждал Мориса прекратить дурные знакомства и помириться с семьей. Он нарисовал ему заплаканную мать, готовую с распростертыми объятиями принять вновь обретенного сына. Мужественным усилием воли отвергнув жизнь беспутную, полную обманчивых наслаждений, Морис обрел бы душевный мир, утраченную силу духа, освободился бы от пагубных мечтаний, от козней лукавого.
Молодой д'Эпарвье поблагодарил аббата Патуйля за его доброту и заверил в истинности своих религиозных чувств.
— Никогда еще, — сказал он, — у меня не было такой твердой веры, и никогда я так не нуждался в ней. Представьте себе, господин аббат, мне приходится вновь обучать катехизису моего ангела-хранителя. Представьте, он забыл катехизис!..
Аббат Патуйль сокрушенно вздохнул и стал убеждать свое дорогое дитя молиться, ибо молитва — единственная помощь против опасностей, грозящих душе, которую искушает дьявол…
— Господин аббат, — спросил Морис, — хотите, я познакомлю вас с моим ангелом-хранителем? Подождите минутку, он пошел за папиросами.
— Бедное дитя!
И круглые щеки аббата Патуйля опустились в знак скорби. Но почти тотчас же они снова поднялись, как свидетельство радости. Ибо многое радовало сердце аббата Патуйля.
Общественное настроение явно улучшалось. Якобинцев, франкмасонов и блокистов поносили повсеместно. Пример подавало избранное общество. Французская академия стала вполне благомыслящей. Христианские школы множились. Молодежь Латинского квартала склонялась перед церковью, а от Нормальной школы шел семинарский дух. Крест торжествовал повсюду. Но нужны были деньги, еще деньги и всегда деньги.
После полуторамесячного постельного режима Морис д'Эпарвье получил от врача разрешение совершить прогулку в экипаже. Рука у него была на перевязи. Возлюбленная и друг сопровождали его. Они отправились в Булонский лес и с тихой радостью созерцали траву и деревья. Они улыбались всему, и им все улыбалось. Как сказал Аркадий, от совершенных ими ошибок они стали лучше. Ревность и гнев Мориса самым неожиданным образом привели к тому, что к нему вернулось спокойствие и благодушие. Он еще любил Жильберту, но любовью снисходительной. Ангел желал эту женщину по-прежнему, но после обладания вожделение его утратило жало любопытства. Жильберта отдыхала от стремления нравиться, и от этого нравилась еще больше. У каскада они напились молока, показавшегося им восхитительным. Все трое обрели невинность. И Аркадий позабыл несправедливости старого тирана, царящего над миром. Но вскоре ему о них напомнили.