Мне, кроме того, совершенно незачем обременять себя специальным оснащением — герметическими костюмами, кислородными аппаратами и тому подобными принадлежностями. Я, равно как и старый Бок (который должен появиться с минуты на минуту), имею полное право пренебречь этими практическими вещами (все равно они неизбежно покажутся чудовищно непрактичными будущим звездолетчикам, например, единственному сыну старика Бока), потому что всякие сложные снаряды вызывают у меня либо недоверчивую скуку, либо нездоровое безпокойство. Лишь героическим усилием могу я принудить себя вывинтить лампочку, неизвестно отчего умершую и ввинтить другую, вспыхивающую тебе прямо в лицо с жутковатой внезапностью яйца в голой руке, из которого вылупился дракон.
Наконец, я решительно отвергаю и отрицаю так называемый «научно-фантастический» жанр. Я просматривал эту литературу и нашел, что она скучна ничуть не меньше журналов, печатающих «увлекательно-таинственную» литературу — тот же ужасный, беспомощный стиль, бездна диалогов, и огромный запас подержаного юмора. Трафаретные приемы, разумеется, замаскированы, но на самом деле они одни и те же в любом дешевом чтиве, все равно идет ли речь о вселенной или о гостиной. Они напоминают бисквиты «ассорти», отличающиеся один от другого только формой и цветом, — чем ловкачи-кондитеры и завлекают истекающего слюной покупателя в сумасшедший Павловский мир, где они за те же деньги прибегают к неприхотливому разнообразию зрительных впечатлений, чтобы воздействовать на вкус и постепенно вытеснить его, а с ним и дарование, и правду.
И вот положительный герой улыбается, злодей ухмыляется, а благородная душа щеголяет площадным жаргоном. Властелины констелляций, Начальники галактических союзов в сущности неотличимы от бойких рыжих управляющих вполне земных контор на Земле, которые своими морщинками иллюстрируют повести «общечеловеческого значения» в засаленных ярких журнальчиках того рода, что всегда разложены в дамских парикмахерских. Фамильи покорителей Денеболы и Спицы, самых красивых планет созвездия Девы, начинаются на «Мак», а фамильи невозмутимых ученых обыкновенно оканчиваются на «штейн»; иные из них, равно как и сверх-галактические гала-девы, носят абстрактные наименования Биола или Вала. Жители чужих планет, «разумные» существа, человекоподобные или изготовленные по разным баснословным образцам, имеют одно замечательное общее свойство: их внутреннее устройство остается неописанным. Мало того, что, уступая соображениям двуногой благопристойности, кентавры носят чресельные повязки — они еще и опоясывают ими передние ноги.
Этим как будто изчерпывается процедура исключения лишнего — разве что кому-нибудь захочется побеседовать на тему времени. Но и тут для того, чтобы поймать в фокус молодого Эмери Л. Бока, моего более или менее отдаленного потомка, который готовится стать членом первой междупланетной экспедиции (что все-таки является одной из скромных посылок моей повести), я с радостью уступаю право подмены честной единицы нашего «1900» манерной двойкой или тройкой умелым лапищам «Старзана» и прочих комиксов и космиксов. Мне безразлично, будет это 2145-й г. A. D. или 200-й А. А. Я не хочу задевать ничьих законных интересов. Тут пойдет заведомо любительское представление, с довольно случайным реквизитом и скупыми декорациями, и с иглистыми останками издохшего дикобраза в углу старого амбара. Мы здесь среди своих, Браунов и Бенсонов, Байтов и Вильсонов, и когда выйдешь на волю покурить, то слышишь сверчков и собаку с дальнего хутора (которая в промежутках лая прислушивается к тому, чего нам слышать не дано). Летнее ночное небо сплошь забрызгано звездами. Эмери Ланселот Бок, которому двадцать один год, знает о них неизмеримо больше, чем я, которому пятьдесят лет и очень страшно.
Ланс высок и худощав, у него толстые сухожилия и зеленоватые вены на загорелых руках и шрам на лбу. Когда он ничем не занят — когда он неловко сидит, как вот теперь, подавшись вперед с края низкого кресла, ссутулившись, облокотясь на крупные колени — он по своему обыкновению медленно сцепляет и расцепляет красивые руки: я заимствую для него этот жест у одного из его пращуров. Ему вообще свойственно выражение серьезности и тревожной сосредоточенности (всякая мысль тревожна, молодая же особенно); в данную минуту, однако, это своего рода маска, скрывающая его сильнейшее желание покончить с затянувшимся напряжением. Вообще, говоря, он улыбается не часто, к тому же «улыбка» слишком уж гладкое слово для той внезапной, яркой гримаски, что теперь вдруг осветила его рот и глаза, между тем как плечи его еще больше сгорбились, подвижные руки замерли в сцепленном положении, а носок ноги слегка притопывает об-пол. В комнате его родители, да еще случайный гость, докучный дурак, которому неведомо, что тут происходит — а между тем в унылом доме неуютно накануне небывалого отбытия.
Проходит час. Гость наконец-то подбирает с ковра свой цилиндр и уходит. Ланс остается наедине с родителями, что только усиливает натянутость положения. Старшего Бока я вижу довольно ясно. Но как бы глубоко ни погружался я в свой нелегкий транс, мне не удается отчетливо разсмотреть госпожу Бок. Знаю, что она пытается быть оживленной — болтая о пустяках, часто моргая ресницами — не столько ради сына, сколько ради мужа и его стареющего сердца, и старик Бок прекрасно это понимает, и вдобавок к собственной чудовищной тоске должен еще сносить ее наигранную веселость, которая мучает его больше явного, безудержного приступа горя. Мне немного досадно, что не могу разглядеть ее лица. Вижу только, как бы краешком зрения, световой размыв сбоку на ее скрытых дымкой волосах, да и то подозреваю, что на меня тут подспудно влияют шаблонные уловки современной фотографии, и чувствую, насколько, должно быть, легче было писать в старину, когда воображение не было обложено многочисленными зрительными подспорьями, и колонист, глядючи на первый свой исполинский кактус или первые высокие снега, не должен был вспоминать рекламную картинку шинной фирмы.
Что касается до Бока, то я вижу, что пользуюсь наружностью старого профессора истории, блестящего знатока средневековья, белые бачки, розовая плешь, и черная пара которого хорошо известны в одном солнечном университетском городке на крайнем юге, но для моего разсказа он только тем интересен, что, не считая легкого сходства с моим давно покойным двоюродным дядей, он обладает несовременной наружностью. Да и, признаться, ничего нет необычайного в стремлении придавать повадкам и одеждам отдаленного времени (которое в нашем случае отнесено в будущее) налет старины, что-нибудь недоглаженное, недочищенное, пыльное, — ведь в конце концов мы только и можем вообразить и выразить все то диковинное, чего никакие ученые изследования предвидеть не в силах, в таких словах как «несовременное», «другого века» и тому подобных. Будущее значит устаревшее, только с обратным знаком.
В этой невзрачной комнате, в сангиновом свете лампы, Ланс говорит о том, что еще оставалось договорить. Он недавно привез из одного необитаемого места в Андах, где лазал на одну еще неназванную кручу, молодую чету шиншилл — пепельно-серых, неимоверно пушистых грызунов величиной с зайца (Hystricomorpha), с длинными усиками, округлыми задками и ушами, похожими на лепестки. Он держит их в доме, в проволочном загоне, и кормит их арахисом, размоченным рисом, изюмом, и, в виде особого лакомства, дает им цветок фiалки или астры. Он надеется, что осенью они начнут плодиться. Теперь он повторяет матери несколько важных указаний — следить, чтобы еда зверьков была всегда свежей, а конурка — сухой, и никогда не забывать об их ежедневной пыльной бане (самый мелкий песок смешанный с меловым прахом), в которой они самозабвенно катаются и сучат лапками. Пока это обсуждается, Бок все разжигает да разжигает свою трубку и наконец откладывает ее в сторону. Старик то и дело с напускной добродушной разсеянностью принимается издавать звуки и делать жесты, которые никого не могут провести: он откашливается и, сложив руки за спиной, направляется к окну, а то пускается нестройно мычать, плотно сжав губы, и словно бы влекомый этим носовым моторчиком, покидает гостиную. Но едва уйдя со сцены, он с ужасным содроганием отбрасывает всю хитроумную систему своей благодушно-гудящей роли. В спальне или в ванной он задерживается как-будто затем, чтобы в отвратительном одиночестве судорожно хлебнуть из потайной фляжки, и вскоре бредет обратно, пьяный от горя.
Он неслышно возвращается на сцену (которая не переменилась), застегивая сюртук и сызнова принимаясь мычать себе под нос. Теперь уж остались минуты. Перед уходом Ланс проверяет загончик, где Шин и Шилла сидят на корточках и держат каждый по цветку. Единственное, что мне еще известно об этих последних минутах, это что обошлось без таких напутствий как «Ты уверен, что не забыл выстиранную шелковую рубашку?» или «Ты помнишь куда ты положил новые ночные туфли?». Все вещи Ланса уже собраны в таинственном, неописуемом и вполне чудовищном месте его вылета в «ноль-часов»; ничего из нашего ему не нужно; и он выходит из дому с пустыми руками и непокрытой головой, беззаботно и налегке, как человек, вышедший прогуляться до газетного киоска — или до эшафота славы.