— А недалечко тут… в землянке!.. — подпрыгнул Вячеслав, — это верно… расшевели ее, дед! Ты на это мастер… А то схимницей совсем заделалась… Ну и книгу верни… А мы тебя ужо отблагодарим…
Морщины на красном загорелом лбу Поликарпа разошлись. Жесткие длинные, перепутанные с травой и рыбными костюльками усы осветила суровая, чуть сдержанная улыбка.
— Нашшоть милашки… Хо-хо! — встряхнул гривой Поликарп лихо, — што ш! я ничего…
Вячеслав сощурил узкие загноившиеся глаза. Присел на корточки.
— И-х!.. — хихнул он, облизываясь, — облагодетельствует! Коли разжечь ее… А ты, дед, на это мастак… Дух живет, где хощет… Идите! А я сейчас…
Грудь заходила у лесовика ходуном. Старое встрепенулось, огненное сердце… Кровь забурлила, забила ключом. Мозолистые, пропитанные горькой полынью и рыбой руки хлопали уже Вячеслава по плечу.
— Хо-хо! Да у тебя губа не дура… Ты — пес… убивец, знамо… Ну, да я не таков, штоп… Хо-хо! Идем!..
Из хибарки высыпали обормоты и чернецы. За ними выгрузился и Поликарп с поводырем.
А оставшийся Вячеслав шарил уже в хибарке по подлавечью, ища книгу, а найдя ее в красном углу, рвал в мелкие клочки и топтал ногами.
* * *
Под шелохливыми, сумными верхушками повели Поликарпа логами и зарослями в девью землянку…
В душном и тесном проходе под обрывом их встретила жеглая простоволосая еха. В темноте подскочила к лесовику и, вцепившись в длинную его, дротяную бороду, захохотала низко и глухо.
— Под-ход!.. Ах-а!.. Я такая. Лесной дед сожмал гибкую еху корявыми руками. Поцеловал ее в губы. Подхватил на перегиб. И с толпой чернецов ввалившись в слепую глубокую землянку, засокотал в страстной и дикой пляске.
— Веселей! Веселей! Горячей! Горячей!.. Эх, едят те мухи с комарами! Наяривай! Хо-хо! Крупче! Больней!..
Могучими лесными руками, пропитанными мхом и водорослями, сжал гибкую, скользкую и знойную еху, дико и радостно вскрикнув. Подвел к ее горячему сладкому рту огневые свои, пахнущие русальими травами губы в жестких колючих усах. И задрожал, забился в крепком, хмельном, неотрывном поцелуе…
Еха, открыв пьяные, мученические глаза свои, увидела в желтом тумане каганца пустые черные ямки Поликарповых глазниц с обведенными вокруг них жуткими коричневыми кругами и шрамами. Вздыбилась в ужасе, вырвалась из крепких рук лесовика…
Но Поликарп, извернувшись, взметнув белую пургу волос, обхватил крепкий ее, точеный стан, сжал ее, распаленную, на своей широкой, выпиравшей из-под раскрытого ворота посконной рубахи, волосатой груди…
Теперь уже и еха, хрустнув костьми, обхватила лесовика за обгорелую морщинистую шею. Нежными атласными пальцами стиснула взвахлаченную пурговую голову… И, впившись в жаркие лесные губы, зашлась в кровяном поцелуе…
— Э-х… пропала я! — вскрикнула она сквозь поцелуй, — за-му-чили меня… в прах!
А лесовик, держа ее на груди, как ребенка, ликующе и радостно грохотал над ее алым нежным ухом:
— Все разрешено, еха моя сладкая… лесовая… Хо-хо! И тьма, и радость, и муки! Все в Духе! Так-тось. Потому, Духом нас, лесовых, неискусобрачная Дева Града спасает, Марея… Надежа мира!.. Охо-хо, унесли йе от мене жулики… Светла она, аки солнце… Сказано, как согрешит неискусобрачная… в тот секунд и свет преставится…
Выпрямилась вдруг еха во весь рост. Легкой змеей выскользнула из крепких корявых рук. Но лесной дед, распаленный знойной грудью и больным огнем гибкого девичьего тела, онемев, взметнулся в огненной волне…
Жесткая борода его щекотала остро тугую девичью грудь.
— А-а-ха!.. — поперхнулась вдруг обессиленная еха. — Я… Де-ва Града… Я — Ма-ри-я!
Лесовик, оглушенный, с растопыренными корявыми пальцами, покачнувшись и оскалив белые зубы, грохнулся наземь, словно древний дуб, сраженный грозой…
А перед ним вокруг распластавшейся, бездонно-глазой Марии смыкались уже чернецы, жадными впиваясь зрачками в трепетное девичье тело…
Ночью гнева и света выходили хороводы, полки, громады. Пели псалмы. Хлеборобы, бросив убогие хибарки, сливались с бушующим потоком.
Над синим, цветным озером темные шумели леса — вещие кудесники земли. В глубоком же ночном зеркале озера хвойные берега и туманы плыли опрокинутыми таинственными башнями в зеленом огне звезд и луны…
С белого мелового обрыва, вскинутого над черной хвоей, сходила, ведя за собой дикую шайку сатанаилов, побирайл и обормотов, нагая, грозная Дева Светлого Града.
В лунном голубом сумраке белые гибкие руки ее смыкались над качающимися кудрями, рассыпанными по плечам и груди черной волной. Нежное тело лило на хвою таинственный свет.
Нищие обормоты и сатанаилы, завидев пламенников, бросились вроссыпь. Только согнувшийся, оборванный Вячеслав с толстой какой-то книгой под полой подрясника семенил за Марией дробными шажками. Мария, завернувшись в черное покрывало, пошла молча к громаде.
— Кто ты? — гудели мужики, встречая ее…
— Я — Дева Града… — откликнулась она… Из черного узкого расщелья под ноги ей выполз вдруг хитрый и загадочный гад. Как два раскаленных угля, горели два зеленых зрачка. Проворно и зорко, юля под кустами терновника, пробиралась утлая сплюснутая голова.
Кто-то ступил на голову взвившегося гада.
— Не тронь! — задрожала Мария. — Прости и прими.
Под порывами хлынувшего с озера ветра вздыхали над берегом вековые дубы. Ухали и гудели внизу яростные волны.
— Я все простила и приняла… — подойдя к Крутогорову, дотронулась Мария до его плеча нежной рукой. — И тебя, мой браток, простила…
— А отца? Он ушел в низины…
— Отца? Ему надо нас прощать, а не нам его…
— Ты… увидела? — долгий взгляд Крутогорова прошел сквозь душу Марии, как луч солнца сквозь тучу, — увидела, что никто не виновен в зле? Не будь зла, люди не стали бы искать Града… Ради Града отец прошел через зло вольно… Я — невольно… А те, что погибли во зле и от зла, — вехи на пути к Граду… Смерть матери и гибель сестер слили низины и горнюю в единый Светлый Град!..
Радостные и светлые широко раскрыла Мария черные, бездонные свои глаза:
— Всепрощение!
— Всепрощение!
Перед Крутогоровым встал встопорщенный, темный Вячеслав. Толкнул его в грудь.
— А ты меня простил? Всех простил, а меня нет… И Гедеонова — нет…
— Тебя я простил… — сказал Крутогоров. Вячеслав онемел. Кому-кому, а себе прощения от пламенников он не ждал… И теперь не верил, что его простили и отпустили.
— К-ка-к? А сжигать меня на костре не будете?.. Ать?.. — нудовал он.
И вдруг поверил. Выхватив в суматохе из-под полы старую, обглоданную крысами книгу, упал на колени, каясь перед Крутогоровым сокрушенно:
— А я-то — смерд! А я-то — дьяволово семя… Все хулю! Все пакостю! Не прощай меня, Крутогоров. Недостоин бо есть… Я гадов сын! Не веришь?.. Вот! Тут, в метриках, записано все… — трепал он книгой, распростираясь в прах. — И Михаиле с Варварой — тоже гадовы дети… покойники… И Андрон… покойник… Ать?.. Отец наш — Гедеонов… От княгини мы… незаконные… Тайком… в монастыре крестили нас… Дух…
— Всепрощение… — наклонилась к Вячеславу грустная, в глубоком таинственном свете Мария.
Но Вячеслав, ползая перед молчаливой громадой на брюхе, маялся в смертной нуде, и рвал на себе волосы, и скулил:
— Жгите гадов!.. Крушите… Я всегда был… за мужиков… Колесовать нас мало!.. Сколько он, дьявол… батя-то, людей поперегубил!.. Женил брата на сестре… и сам жил с Варварой… с дочкой-то со своей, как с женой… А я?.. Я Андрона, брата своего, убил! И сколько перегубил невинных я! Вот — кто я, окаянный! Решите меня! — маялся он, стуча себя кулаком в грудь исступленно. — Я хулил вас, радовался, что скрыл от вас тайны… Теперь — открываю все… Вот: тьмяная вера была выдумана им же — батькой! И Тьмяный, думаете, кто это?.. Он же, Гедеонов!.. Вот!.. Дух живет, где хощет… Я, понимать, всегда за мужиков…
— Ну… прощен… чего ж! — тронулась громада. — Вперед! Эк его разобрало!..
Светлое подняла, в вороненых кольцах, лицо свое Мария. Проводила Крутогорова грустными, жуткими глазами.
— Одна я на свете!
— С тобой солнце Града, — полуобернувшись, остановил на ней долгий, ночной взгляд Крутогоров.
— Но ты уходишь… — грустила Мария веще, склонив голову. — Зачем ты поднял мир? Всепрощение!
— Нет всепрощения без гнева. Нет любви без ненависти! — отступал уже грозный, озаренный неприступным светом Крутогоров. — Слышишь гул?.. эта ночь — ночь гнева и света!..
* * *
Громады, вздрогнув, развеяли гордые знамена — рвущиеся за ветром вестники бурь. Необоримой стеной двинулись на белый гедеоновский дворец…
В селе, разбуженном шумом знамен, гулом земли и победными кликами, селяки, наспех одевшись и захватив топоры, сливались с громадами. Из растворенных настежь хибарок, словно листья, гонимые ветром, сыпались и дети, и старики со старухами, накидывая на ходу куцынки, зипуны и кожухи, крестясь и вздыхая: