Тереза, как мы уже сказали, так часто приближалась к этой бездне, что порой голова ее тоже кружилась. Ее собственные талант и характер чуть не вступили, против ее воли, на этот отчаянный путь. У нее бывала эта экзальтация страдания, которая преувеличивает все мелкие горести жизни и колеблется между пределами действительного и воображаемого; но теперь у нее возникла естественная реакция: душа ее жаждала правдивого, чего-то такого, что не было бы ни недостижимым идеалом, ни реальностью, лишенной поэзии. Она чувствовала, что в этом-то и следует искать прекрасное и надо стремиться к жизни материальной, простой и достойной, чтобы вернуться к логической жизни души. Она серьезно упрекала себя за то, что так долго пренебрегала своими обязанностями по отношению к себе самой; потом, мгновение спустя, начинала укорять себя в том, что слишком много заботилась о своей собственной судьбе, в то время как судьбе Лорана грозила страшная опасность.
Всеми своими голосами — голосом дружбы, голосом молвы — свет кричал ей, чтобы она опомнилась, вернулась к прежней жизни. По мнению света, это был ее долг, а в подобных случаях долг — это то же самое, что общепринятый порядок, дань интересам общества: «Идите по правильному пути, пусть погибают те, кто от него отклоняется». А официальная религия добавляла: «Мудрым и праведникам — вечное блаженство, слепым и непокорным — геенна огненная!» Так, значит, мудрому нет дела до того, что безумец погибнет?
Тереза возмутилась против такого заключения.
«В тот день, когда я сочту себя самым совершенным существом, самым драгоценным и превосходным на свете, — подумала она, — я признаю смертный приговор для всех других, но если этот день настанет для меня, разве не буду я безумнее всех остальных безумцев? Прочь от меня, безумие гордыни, порождающее эгоизм! Лучше снова страдать, но только за других!»
Было около полуночи, когда она поднялась с кресла, в которое четыре часа тому назад упала, безвольная и сломленная. У дверей позвонили. Это рассыльный принес картонку и записку. В картонке лежали домино и черная атласная маска. В записке были только эти слова, написанные рукой Лорана: «Senza veder, e senza parlar».[15] «Не видя друг друга и не говоря друг с другом…» Что означала эта загадка? Может быть, он хотел, чтобы она пошла на маскарад и там стала его интриговать? И его привлекало такое банальное приключение? Может быть, он хотел попытаться завязать с ней любовную интригу, не узнав ее? Что это: прихоть поэта или наглость распутника?
Тереза послала картонку обратно и снова упала в кресло; но тревога прервала ее размышления. Разве не должна она испытать все, чтобы попытаться спасти этого несчастного от его адских заблуждений?
— Я пойду, — сказала она, — я буду следовать за ним по пятам. Я увижу, услышу его в те часы, когда он живет без меня, я узнаю, есть ли правда в тех мерзостях, которые он мне рассказывает, узнаю, до какой степени он любит разврат, искренне или притворно, правда ли у него порочные вкусы или он только хочет рассеяться. Если я узнаю все, чего не хотела знать о нем и об этом дурном обществе, все, что я с отвращением изгоняла из его воспоминаний и из своего воображения, я открою, быть может, какую-то связь, найду какой-то способ вырвать его из этой бездны.
Она вспомнила о домино, которое Лоран прислал ей и на которое она едва посмотрела. Оно было из атласа. Она послала за другим, из грубой неаполитанской ткани, надела маску, тщательно подобрала волосы, прицепила банты из разноцветных лент, чтобы изменить свой облик на тот случай, если Лоран заподозрит, что под этим костюмом скрывается она, и, приказав позвать фиакр, полная решимости, одна поехала на бал в Оперу.
Она никогда не бывала на таких балах. Маска казалась ей невыносимой, душила ее. Она никогда не пыталась изменять свой голос, но хотела, чтобы ее никто не узнал. Поэтому она безмолвно ходила по коридорам, прячась в уединенные уголки, когда уставала ходить, но едва лишь кто-нибудь направлялся к ней, удалялась, делая вид, что проходит мимо, и ей удавалось легче, чем она думала, оставаться совершенно одинокой и свободной в этой беспокойной толпе.
В те времена на балах в Опере не танцевали и появлялись только в одном костюме — в черном домино. Поэтому одетая в темное, с виду степенная толпа, быть может, и занятая столь же далекими от высокой морали интригами, как и те оргии, что происходят в других местах, в общем, если глядеть на нее сверху, казалась вполне респектабельной. Потом вдруг, через каждый час, шумный оркестр начинал играть бешеную кадриль, как будто распорядители бала, не слушаясь полиции, соблазняли толпу преступить запрет, но никто, по-видимому, об этом и не думал. Черный муравейник продолжал медленно двигаться и шептаться среди этого шума, который заканчивался выстрелом из пистолета; но этот странный, фантастический финал, казалось, не в силах был рассеять видение мрачного празднества.
В течение нескольких секунд Тереза была так поражена этим зрелищем, что, забыв, где она находится, вообразила себя в мире печальных грез. Она искала Лорана и не находила его.
Она отважилась пройти в фойе, где без масок и домино толпились люди, известные всему Парижу. Обойдя это фойе кругом, она уже хотела уйти оттуда, когда услышала, что в одном углу произносят ее имя. Она обернулась и увидела человека, столь горячо любимого ею прежде; он сидел между двумя девицами в масках, в голосе и тоне которых чувствовалась какая-то вялость и вместе с тем желчность, что свидетельствовало об утомлении чувств и душевной горечи.
— Так, значит, ты ее наконец бросил, твою знаменитую Терезу? Оказывается, она тебе изменяла там, в Италии, а ты не хотел этому верить?
— Он начал об этом догадываться, — вставила вторая, — в тот день, когда ему удалось прогнать счастливого соперника.
Тереза была смертельно оскорблена, слыша, что самый мучительный роман ее жизни служит предметом таких пересудов, но еще больше ее обидело поведение Лорана: он улыбался, возражая этим девицам, что они болтают чепуху, и переменил тему разговора без возмущения, как будто не запомнил того, что только что услышал, и не придал этому значения. Тереза никогда бы не поверила, чтобы он мог так предавать их дружбу. Теперь она в этом убедилась! Она осталась в фойе, продолжая слушать и чувствуя, как маска прилипает к ее лицу от холодного пота.
Однако же Лоран не говорил этим девицам ничего такого, чего нельзя было бы слушать всем. Он болтал с ними, забавлялся их щебетанием и отвечал на него как веселый собеседник. Они были совсем неостроумны, и два-три раза он зевал, почти не пытаясь это скрыть. И все же он оставался с ними, нисколько не смущенный тем, что его видят в этой компании, позволял им ухаживать за собой, зевая от усталости, а не от настоящей скуки, мягкий, рассеянный, но любезный, и говорил с этими случайными встречными, как будто это были женщины из лучшего общества, чуть ли не порядочные и серьезные знакомые, с которыми его связывали общие воспоминания о вполне приличных развлечениях.
Это продолжалось добрых пятнадцать минут. Тереза не двигалась с места. Лоран сидел к ней спиной на банкетке, в нише с закрытыми застекленными дверями, лицом к этим дверям. Когда группы людей, прохаживающихся по внешнему коридору, останавливались против дверей, фраки и домино создавали непрозрачный фон и стекло становилось черным зеркалом, где появлялось отражение Терезы, чего она не замечала. Лоран видел ее несколько раз, не узнавая ее, но постепенно неподвижность этого лица в маске встревожила его, и он сказал своим собеседницам, показывая на темное зеркало:
— Вы не находите, что маска — вещь пугающая?
— Значит, ты и нас боишься?
— Нет, вас не боюсь, я знаю, какой у вас нос под этим куском атласа; но лицо, которого не угадываешь, которого не знаешь и которое пристально смотрит на тебя горящими зрачками… Я ухожу отсюда, с меня довольно.
— Значит, с тебя довольно нас? — возразили они.
— Нет, с меня довольно этого бала, — сказал он. — Здесь задыхаешься. Хотите посмотреть на снег? Я еду в Булонский лес.
— Но ведь там можно замерзнуть!
— Ну да! Разве кто-нибудь там замерзает? Так поедем?
— Ой, нет!
— Кто хочет поехать со мной в домино в Булонский лес? — спросил он, повысив голос.
Группа черных фигур, как стая летучих мышей, слетелась к нему.
— А сколько ты нам заплатишь? — спросила одна.
— А ты напишешь мой портрет? — приставала другая.
— Пешком или в экипаже? — спрашивала третья.
— Сто франков каждой, — ответил он, — только за то, чтобы погулять по снегу при лунном свете. Я пойду за вами издали. Чтобы посмотреть, как это будет выглядеть… Сколько вас? — добавил он через минуту. — Десять? Маловато! Ну, да ничего, пошли!
Три передумали:
— У него нет ни гроша. Мы схватим из-за него воспаление легких, вот и все.