«Смилуйся над ним, сын мой! – вступилась Богородица. – Он не ведал, что творил, ибо власть ожесточает сердца».
«Нет ему прощения», – молвил Христос.
«Нельзя ли мне хоть один стаканчик андалузского вина?» – взмолился его святейшее величество.
«Пойдем, – сказал сатана. – Время яств и питий для тебя миновало».
С этими словами он ввергнул в самую глубь преисподней душу злосчастного императора, все еще дожевывавшего рыбку. Сатана из жалости позволил ему доесть.
А душу Клааса Матерь Божья вознесла в самую высокую из горних обителей, туда, где звезды свешиваются гроздьями с небосвода. И там его омыли ангелы, и стал он юн и прекрасен. Потом они с серебряной ложечки накормили его rystpap’ом[120] . И тут в небесах протянулась завеса.
– Он в селениях райских, – сказала вдова.
– Пепел его бьется о мою грудь, – сказал Уленшпигель.
В продолжение следующих двадцати трех дней Катлина худела, бледнела, сохла – ее точно жег внутренний огонь, еще более жгучий, чем пламя безумия.
Она уже не кричала: «Огонь! Пробейте дыру! Душа просится наружу!» – теперь она все время находилась в восторженном состоянии и твердила своей дочке Неле:
– У меня есть муж. У тебя тоже должен быть муж. Красавец. Длиннокудрый. Ноги холодные, руки холодные, зато любовь жаркая!
Сооткин смотрела на нее грустным взглядом – ей казалось, что это какое-то новое помешательство.
А Катлина между тем продолжала:
– Трижды три – девять – священное число. У кого ночью глаза светятся, как у кошки, только тот видит тайное.
Однажды вечером Сооткин, слушая ее, жестом выразила недоверие. Но Катлина не унялась.
– Четыре и три под знаком Сатурна означают несчастье, под знаком Венеры – брак, – сказала она. – Руки холодные, ноги холодные, сердце горячее!
– Это все злочестивые языческие суеверия, – молвила Сооткин.
Катлина перекрестилась и сказала:
– Благословен Серый рыцарь! Неле надобен жених, красивый жених при шпаге, черный жених со светлым ликом.
– Вот, вот, – вмешался Уленшпигель, – побольше ей женихов, побольше, а я из них нарублю котлеток.
Эта вспышка ревности не укрылась от Неле, и она посмотрела на своего друга влажными от счастья глазами.
– Мне женихов не нужно, – сказала она.
– А придет он в серых одеждах, – твердила Катлина, – и новые сапожки на нем, и шпоры не такие, как у всех.
– Господи, спаси умалишенную! – воскликнула Сооткин.
– Уленшпигель! – обратилась к юноше Катлина. – Принеси нам четыре литра dobbelkuyt’a, а я пока что напеку heetekoek’oв. это во Франции такие оладьи пекут.
Сооткин на это заметила ей, что она не еврейка, почему же она празднует субботу?
– Потому что тесто подошло, – отвечала Катлина.
Уленшпигель взял английского олова кружку как раз на четыре литра.
– Как же быть? – обратился он к матери.
– Сходи! – сказала Катлина.
Сооткин сознавала, что она в этом доме не хозяйка, и оттого не стала перечить.
– Сходи, сынок, – сказала она.
Уленшпигель принес четыре литра dobbelkuyt’a.
Скоро кухня пропиталась запахом heetekoek’oв, и всем захотелось есть, даже горемычной Сооткин.
Уленшпигель ел с аппетитом. Катлина поставила перед ним большую кружку: он, мол, единственный мужчина в доме, глава семьи, и должен пить больше всех, а потом, дескать, споет.
Говоря это, она лукаво ему подмигнула, но Уленшпигель выпить выпил, а петь не пел. Глядя на бледную, как-то сразу рухнувшую Сооткин, Неле не могла удержаться от слез. Одна Катлина была весела.
После ужина Сооткин и Уленшпигель пошли спать на чердак; Катлина и Неле легли в кухне.
Уленшпигелю хмель ударил в голову, и в два часа ночи он спал как убитый; Сооткин, лежа, как все эти ночи, с открытыми глазами, просила царицу небесную послать ей сон, но царица небесная не слышала ее.
Внезапно на улице раздался крик, похожий на клекот орлана, – в ответ на кухне тоже раздался крик; вслед за тем до слуха Сооткин откуда-то издалека раз за разом долетели такие же, но только отдаленные крики, и всякий раз ей казалось, что ответные крики несутся из кухни.
Решив, что это ночные птицы, она не придала их крикам никакого значения. Но потом вдруг послышалось ржанье коней и стук подкованных копыт по камням мостовой. Сооткин распахнула слуховое окошко и увидела, что перед домом две оседланные лошади, фыркая, щиплют траву. Затем послышался женский крик, потом мужской угрожающий голос, удары, снова крики, вот хлопнула дверь, вот кто-то проворно взбирается по лестнице.
Уленшпигель храпел и ничего не слышал. Вдруг чердачная дверь отворилась. Всхлипывая и тяжело дыша, вбежала полураздетая Неле и сейчас же начала чем попало заставлять дверь: придвинула стол, стулья, ветхую жаровню. Гасли последние звезды, пели петухи.
Неле своей возней разбудила Уленшпигеля – он заворочался, но тут же уснул.
Неле кинулась на шею к Сооткин.
– Сооткин, – сказала она, – я боюсь, зажги свечку.
Сооткин зажгла. Неле тихо стонала.
Оглядев Неле, Сооткин обнаружила, что сорочка у нее разорвана на плече, а лоб, щека и шея точно исцарапаны ногтями.
– Неле! – обняв ее, воскликнула Сооткин. – Кто это тебя так изранил?
Девушка, все еще всхлипывая и дрожа, проговорила:
– Тише, Сооткин! А то нас сожгут на костре.
Между тем Уленшпигель, проснувшись, сощурился от пламени свечки.
– Кто там внизу? – спросила Сооткин.
– Тсс! – прошептала Неле. – Тот, кого она мне прочит в мужья.
Вдруг послышался крик Катлины. У Неле и Сооткин подкосились ноги.
– Он бьет ее; он бьет ее из-за меня! – повторяла Неле.
– Кто там? – вскочив с постели, крикнул Уленшпигель.
Протерев глаза, он заметался по комнате и наконец схватил стоявшую в углу тяжеленную кочергу.
– Никого, никого! – зашептала Неле. – Не ходи туда, Уленшпигель!
Но он, не слушая, бросился к двери и расшвырял стол, стулья и жаровню. Внизу кричала не переставая Катлина. Неле и Сооткин держали Уленшпигеля на верхней ступеньке лестницы, одна за плечо, другая за ногу, и все твердили:
– Не ходи туда, Уленшпигель, – там бесы!
– Нелин жених – вот какой там бес! – кричал Уленшпигель. – Ну да я его сейчас женю на кочерге! Повенчаю железо с его спиной! Пустите!
Он долго не мог вырваться – у них был упор: одной рукой они держались за перила. Он протащил их несколько ступенек вниз, и от ужаса, что сейчас они встретятся лицом к лицу с бесами, они отпустили его. Уговоры на него не действовали. Как снежный ком, летящий с горы, он прыжками, скачками сбежал с лестницы, переступил порог кухни и застал Катлину в одиночестве – мертвенно-бледная при свете утренней зари, она бормотала:
– Ганс, не уезжай! Я не виновата, что Неле такая злая.
Уленшпигель не стал ее слушать. Он толкнул дверь в сарай и, уверившись, что там никого нет, забежал в огород, оттуда махнул на улицу: по улице, скрываясь в тумане, мчались вдаль два коня. Он бросился в погоню, но они летели как вихрь, крутящий сухие листья.
Вернувшись, он, скрипя зубами от бессильной ярости, проговорил:
– Ее изнасиловали! Ее изнасиловали!
Произнося эти слова, он смотрел на Неле в упор, и глаза его горели недобрым огнем, а Неле, дрожа как в лихорадке, жалась к Сооткин и Катлине и говорила:
– Нет, Тиль, нет, мой любимый, нет!
И такие у нее были при этом печальные и правдивые глаза, что Уленшпигель не мог не поверить ей. Но все же забросал ее вопросами:
– Кто это кричал? Куда ускакали эти люди? Почему сорочка у тебя разорвана на плече и на спине? Почему у тебя лоб и щека расцарапаны?
– Слушай, Уленшпигель, – сказала Неле, – но только не подведи, а то нас сожгут. Вот уже двадцать три дня, как у Катлины – спаси, Господи, ее душу! – завелся дружок – бес в черном одеянии, в сапогах со шпорами. Глаза у него сверкают, словно волны морские на ярком солнце.
– Зачем ты умчался, ненаглядный мой Ганс? – твердила Катлина. – А Неле злая.
А Неле продолжала свой рассказ:
– Он возвещает о своем прибытии орлиным клекотом. Видятся они по субботам. Мать говорит, что его поцелуи холодны и тело у него как лед. Когда она в чем-нибудь отказывает ему, он колотит ее. Один только раз получила она от него несколько флоринов – обыкновенно он у нее берет деньги.
Сооткин, сложив руки, молилась за Катлину. А Катлина с сияющим лицом говорила:
– Мое тело теперь не мое, душа моя теперь не моя – все твое. Ганс, ненаглядный мой, возьми меня опять на шабаш! Вот только Неле не хочет – Неле злая.
– На рассвете он уезжает, – продолжала девушка, – мать потом рассказывает мне очень странные вещи... Да не смотри ты на меня такими злыми глазами, Уленшпигель!.. Вчера она мне сказала, что какой-то красивый сеньор в сером одеянии, по имени Гильберт, сватается ко мне и скоро придет со мной познакомиться. Я ей на это ответила, что мне никакого мужа не надо – ни красавца, ни урода. И все-таки она материнскою властью заставила меня ждать, велела не ложиться, – ведь когда речь идет о сердечных делах, она рассуждает здраво. Мы уже почти разделись, обеим хотелось спать. Я задремала вон на том стуле. Когда они вошли, я не проснулась. Вдруг чувствую: кто-то меня обнимает и целует в шею. При свете полной луны глаза его сверкают, как гребни волн морских в июльский день перед грозой. Слышу, шепчет он мне: «Я Гильберт, твой муж. Будь моей – я тебя озолочу». От него пахло рыбой. Я оттолкнула его. Он хотел взять меня силой, но я справилась бы и с десятью такими, как он. Он только разорвал на мне сорочку, исцарапал лицо. И все твердил: «Будь моей – я тебя озолочу». А я ему: «Да, уж ты озолотишь, как все равно мою мать – ты у нее последний лиар готов выманить». Он с новой силой накинулся на меня, но ничего не мог поделать. А уж мерзок он, как труп. Я ему чуть глаза не выцарапала – он заорал от боли, а я вырвалась и убежала к Сооткин.